ВЕЛИКОЕ ДЕЛАНИЕ_КОНЧЕЕВ


Хорош тем, что имеет удобный по интерфейсу форум ко всем публикациям,
что позволяет всем желающим их обсуждать и получать ответы от хозяина раздела.


Юрий Мамлеев



Я опубликовал на своем сайте как своеобразное приложение к «Великому Деланию» мистико-философский трактат Ю. Мамлеева «Судьба бытия» и три рассказа Мамлеева — «Удалой», «Крыса» и «Голос из ничто», — которые и предлагаются ниже, из очевидных соображений удобства. Рассказы эти и трактат обсуждаются в беседах и комментариях.
Заинтересовавшегося творчеством Мамлеева отсылаю к его сайту (http://www.rvb.ru/mamleev/03philos), где он сможет ознакомиться и с другими весьма неординарными произведениями этого выдающегося писателя.
Надеюсь, Мамлеев не будет на меня в претензии за эту популяризацию его, как мне кажется, недостаточно оцененного творчества.
В трактате "Судьба бытия" приведены заметки Теэтета, помещенные прямо в тексте (выделены цветом и косыми скобками). Публикация их подготовлена Учеником.

А.Кончеев


СОДЕРЖАНИЕ

УДАЛОЙ

КРЫСА

ГОЛОС ИЗ НИЧТО


УДАЛОЙ


В черной, с непомерно длинным коридором коммунальной квартирке в самом дальнем углу, в десятиметровой комнатушке, жил маленький, юркий человечек. Никто его почти не знал. Даже соседи по сумасшедшей этой квартирке понятия о нем не имели. Ну, живет человек, в туалет бегает, зовут Сашею, фамилия Курьев, ну и что? Где-то работает. Что-то говорит. Кого это волнует?
Но иногда по ночам из комнатушки Саши доносилось пение. Слабо доносилось, но зато пел он часа по два, по три. Девочка Катя порой подходила к его дверям и прислушивалась. Пение, точнее, сами слова песен были такие страшные, что девочка Катя ничего в них не понимала и обычно отскакивала от двери через пять минут. Саша никогда не выбегал на нее и ничего не предчувствовал по отношению к этому постороннему наблюдателю.
Больше никто не интересовался им. Но все же что-то там происходило, за этой дверью. Гигант Савельич один раз подошел, чтоб постучать, в том смысле, что чайник у Саши на коммунальной кухне перекипел, н только решил размахнуться как следует своей огромной ручищей, чтоб вдарить, как услышал доносящееся изнутри кудахтанье, а потом гортанный истерический полукрик, полувизг, но не зверя, не человека, а некоего, по- видимому, третьего... Так, по крайней мере, решил гигант Савельич и отскочил от двери, как от змеи. Вышел на кухню и вылил проклятый перекипевший чайник на пол. На что потом со стороны Сашеньки не было никаких возражений.
Однажды позвонили ему по телефону, и соседка Сумеречная (такая уж у нашей Тани была фамилия) шепнула ему в замочную скважину, что, мол, его зовут.
Саша вышел.
Все было спокойно.
Старушка Бычкова на кухне чистила картошку; гигант Савельич мирно хлебал рядом с ней водку; девочка Катя - внучка старушки - играла на полу меж огнем газовой плиты и портретом Лермонтова на стене. Люба Розова, нежная, молоденько-толстая с васильковыми глазами, слушала в своей комнате симфонию Римского-Корсакова. Ее мужа, интеллигента Пети, нигде не было. В боковой же комнате ругалась сама с собой Варвара, толстая, угрюмая и непривычная к жизни на том свете женщина.
Таня Сумеречная любила их всех, но за Курьевым, за Сашей, ни с того ни с сего стала наблюдать, пока он тихо себе говорил по телефону.
Вдруг она взвизгнула.
Надо сказать, что к визгу Тани Сумеречной уже все давно привыкли, несмотря на то что ее, вообще говоря, считали "отключенной". Ну, повизжит себе порой человек и перестанет. Все, как говорится, под Богом ходим.
И на этот раз на ее визг никто особенного внимания не обратил. Ну, гигант Савельич пошевелил ушами, старушка Бычкова картошку в кастрюлю с молоком уронила - и это все.
Но Таня взвизгнула через минуту опять, да так утробно, что всем ее жалко стало, даже малышке Кате. Но не успели они опомниться, как она возьми и еще раз взвизгни, да как-то совсем дико, разорвано, словно не в своей квартире она, в Москве, а в каком- нибудь зоосаде, да и то на другой планете. И тут же Саша по коридору мимо нее прошел и разом в свою комнату, это все видели - дверь в кухню открыта была. Степенно так прошел, но гиганту Савельичу показалось, что у него, у Саши Курьева, уши необычно шевелятся. Прошел в свою комнату и заперся.
Пока в кухне все столбенели, Таня Сумеречная сама ворвалась туда.
- Что случилось?! - проревел гигант Савельич.
- Что случилось! Что случилось?! - закричала зареванная Таня.
- А то случилось, что Саша Курьев на моих глазах, пока разговаривал по телефону, в бычка превратился...
- А ты глазам не верь, Таня,- строго вмешалась старушка Бычкова.
- Ты глаза-то протри, Сумеречная,- поддержал ее гигант Савельич.- Я уже три дня водку лакаю, и то ничего, все вижу как есть... А ты с чего бы?
- Хулиган! - взвилась Таня.- Я непьющая и все ясно видела! Сначала в быка, потом сомлел и в орангутана превратился, все же по форме к нам, людям, поближе, а когда трубку повесил, то стал тихим недоедающим существом... А когда мимо меня шел - опять в Сашку превратился, в Курьева...
- Хватит, хватит! Проспись, стерва! - заорала вдруг старушка Бычкова.- Что ты последний ум отнимаешь!.. Заговорщица какая нашлась,- добавила она более миролюбиво.
Гигант Савельич угрожающе привстал.
Танька тут же смылась в свою комнату. Савельич развел руками и извинился перед старушкой Бычковой...
Из комнаты вышла Любочка Розова. От добродушия лицо ее стало совсем нездешним и по-русски красивым.
- Чего натворили, балагуры? - осведомилась она.
- Мы што, мы ничево,- прошамкала старушка Бычкова.
- Это Таня шалит,- высказалась с полу девочка Катя.
Ее одобрили.
В это время дверь в комнату Саши - а была она как раз напротив кухни - распахнулась, и на всех глянуло кривоногое существо с козлиным взглядом и в каких-то лесных, корневых лохмотьях.
- Саша пришел! - закричала ни с того ни с сего девочка Катя, словно привычная. Остальные были почти в обмороке. Рука гиганта Савельича тянулась, однако, к бутыли с водкой, но тело его было само по себе...
- Неужто правда?! - ахнула старушка Бычкова.
- Правда, все правда, мать! - прорычал Саша, хлопнул дверью и скрылся у себя.
- Психиатра зови! - истошно гаркнул Савельич. Люба онемела.
Высунулась из-за двери голова Тани Сумеречной, и раздались злобные звуки:
- Я же вам говорила! А вы не верили!
В коридор выскочила Варвара.
- А я вообще ни во что не верю! Хватит уже, хватит! Твари сноподобные! С ума меня все равно не сведете! - орала она.- Никому и ни во что я не верю! Жила она в комнате рядом с кухней - и, видимо, все слышала, но, правда, ничего не видела.
Гигант Савельич вскочил и стал бить кулаком в стену.
- Умру, умру! - кричал он истошно.
Старушка Бычкова надела на голову кастрюлю и разрыдалась.
Люба, очнувшись от легкого обморока, утешала ее:
- Все бывает, старенькая, все бывает. Может, нам почудилось, может, шутку сыграли. Жизнь-то - она огромная,- Люба развела белыми руками,- в ней чудес-то полным-полно, мы ведь только малость пустяшную от Всего видим. Вот и прорвалось.
Старушка Бычкова чуть-чуть пришла в себя, сняла кастрюлю с головы и облизнула пересохшие от страха губы.
- Хоть бы хорошее что-то прорвалось к нам сюда, Люба,- заскулила она тоненьким от пережитого голоском.- А то всегда одна нечисть прет. А ведь Сашка-то был такой умный, благовоспитанный, тихий... А вон оно как обернулось!.. Милицию позвать, что ли?
- Какая тут милиция, дура! - заорал Савельич весь красный и опять стал бить кулаком в стену.
- Лермонтова-то мне не попорть! - вдруг вырвалось у старушки Бычковой.
- Наш Лермонтов уже давно на том свете и за нас Богу молится, чтоб всех нас спасти,- выговорила Любочка.
Варвара выпучила глаза:
- Неужто уж орангутаном глядел?!. Не верю, не верю! - завыла она.
Гигант Савельич вдруг смяк.
- Поглядеть надо на него,- решил он.- Давайте постучу ему в дверь. Выходи, мол, Саша, и не пугай нас, Христа ради.
- Ты что, ополоумел?! - набросилась на него старушка Бычкова.- Жизни нас лишить хочешь?
- Конечно, зачем это? - поддержала ее Любочка.- Сидит он себе сейчас тихо взаперти и пущай сидит.
- Хорошо хоть твоего Пети-интеллихента нигде нет,- сказала ей Бычкова.- А то бы он сразу с ума сошел. А мы, Любка, люди ко всему крепкие.
- Вот я и говорю, постучать надо! - заорал гигант Савельич.- Сколько можно терпеть непонятное! А то я опять в стену бить буду - все тут у вас разнесу! До последнего телевизора!
Таня Сумеречная опять высунулась из своей пещеры-комнатушки.
- Я запруся,- сказала она,- и буду глядеть на такой кош мар только в щелку!
- Я Сашке, как он придет в себя, голову оторву за такое хулиганство! - заорал снова Савельич.
Но все же пора было что-то решать.
- Не век колдовать и загадывать,- вздохнула на табуретке Бычкова.
Милицию решили не вызывать. ФСБ тоже не беспокоить.
- Сами справимся,- задумчиво сказал Савельич.- Не впервой.
В это время в комнате Саши раздалось шипение. Все замерли. Но потом снова - мертвая тишина. Тут гигант Савельич вместо того, чтобы постучать, разбежался и, как самый храбрый, тяжестью рухнул на Сашину дверь, сразу же вышибив ее, у него уже не было сил терпеть непонятное. Дверь рухнула с грохотом. В середине комнаты на стуле сидел Сашок, вроде бы свойственный, не жуткий, но глаза горели мутным огнем. Старушка Бычкова со страху первая подбежала к нему и, нагнувшись, посмотрела в лицо.
- Ты какой-то неродной стал, Саш,- прошамкала она.
Но гигант Савельич прервал ее.
- Что случилось, Курьев? - заорал он.- Отвечай!
Высунулась Таня Сумеречная, не утерпев. Саша лизнул воздух и ответил:
- Да так, ничего. Только вы все на моих глазах изменились. Бычкова Анна Мироновна словно воздушная струя стала. Варвара померла. А вы, Савельич, еще больше стали, только не по-нашему. А Таня - та вообще, я ее душу видел. Малышка Катя умнее всех стала и жуткая. Потому я и сомлел,- закончил Саша.
Старушка Бычкова совсем онемела.
- Что ты ум мой пугаешь, Сань? - взвилась она.- Я ж за него в ответе! Ты что?! Саша встал со стула, И тут все увидели, что лицо его опять меняется (хотя сам он, может быть, на это не обращает внимания). Исчезает плавное человеческое выражение, горят не только глаза, но и ум. И появляется что-то далекое, призрачно-глухое. И ушки - да, да, ушки быстро шевелятся.
- К психиатру его! - завопила старушка Бычкова и перепугалась своих слов. Вышедшая из глубинки Варвара (и все слышавшая) вдруг поверила, что она умерла,- ни во что Варварушка в жизни никогда не верила, а вот в то, что она умерла,- поверила.
- Почему же я тогда думаю,- шепнула она помертвевшими губами.
Таня Сумеречная была на грани распада.
Одна малышка Катя внезапно стала веселиться.
А Саша все менялся и менялся. Губа выпятилась, глаз поумнел, но в потустороннем смысле, и волосы на голове - как-то страшно, на глазах присутствующих - стали медленно расти, разбросанные.
- Галлюцинация! - закричала Люба и осеклась, словно не поверила сразу в свои слова.
- Где мы, где мы? - шипел, однако, Саша.- Какие-то стали необычные!
Старушка Бычкова в отчаянии посмотрела на Савельича - он как был гигант, таким и остался. И Любочка Розова светилась по-прежнему. И Сашин шкаф вроде бы был на месте. А вот что Варвара осталась прежняя - в это старушка Бычкова уже не верила.
- Плясать, сейчас будем плясать! - закричала вдруг Таня Сумеречная, запрокинув голову в потолок.
Что тут сразу началось!
Чтоб скрыть ужас иного восприятия реальности, гигант Савельич первым пустился в пляс. Ноги он задирал высоко, почти до висячей с потолка лампы, и, гордясь, норовил показать себя перед изменившимся Сашею. Старушка Бычкова старалась не отставать от него, как бы в паре с ним, но сил не было плясать так высоко. Таня Сумеречная обняла Любочку, но в танце своем стремилась увести ее в коридор - подальше от всяких космических "галлюцинаций" (так бормотала она в ухо Любочке, а та только повторяла, что она всех любит, даже галлюцинации, и готова их расцеловать).
Вихрем металась на полу малышка Катя.
А Саша, если только он еще был "Сашей", стоял окаменевши (хотя волосы и росли), как герой пустынных превращений.
- Безумие, безумие! - закричала Варвара, хотя она уже была мертвая. Не хватало только интеллигента Пети (он наверняка бы спел свои сумасшедшие песни). Савельич пляски, однако, не выдерживал и крушил, что подвернется под ноги. То самовар с комода опрокинет, то чайный сервиз в шкафу разобьет, то головой портрет Саниного деда раскрошит. Тане Сумеречной показалось тогда, что дед в отместку сошел с портрета и принялся плясать вместе со всеми, наполовину невидимый, но хитрый и не забывший мир. И по-потустороннему крякал при этом.
На полу сочилась живая кровь.
Любочка слышала стоны, но в своей собственной душе.
Был бы ее муж Петя с ними, то он, не будь дурак, заглянул бы в оконце - мол, что там с миром, но ничего путного все равно бы не обнаружил. Мир как был странным, таким и оставался.
- Мудрецов на земле мало, вот что,- задумчиво проговорила Варвара совершенно несвойственные ей слова, как будто после смерти она стала уже совершенно другой.
- Бурю мы тут устроим, бурю! - орал Савельич, так бурно прыгая, что чуть не ломал потолок.
А Саша, прорастая, все каменел и каменел, и душа его была за миллиарды лет до творения мира.
- Пустите меня к нему? Пустите! - вдруг сорвалась Любочка и, бросив Сумеречную, кинулась к Саше.- Саня, родной! Где ты? Где ты? - она прикоснулась к нему.- Я все равно тебя люблю, ты ведь наш!
Саша согласно кивнул головой.
Внезапно в комнате потемнело. Черты людей как-то стерлись. Все натыкались друг на друга, только малышка Катя ползала между ног.
- Да, да, я сама тоже меняюсь,- бормотала Таня Сумеречная, натыкаясь на непонятные вещи, словно это уже были не стулья и столы.
- Будя! Будя! - гаркал иногда Савельич.
- А ты не черт, Саша? - взвизгнув, спрашивала у него старушка Бычкова и громко отвечала самой же себе: - Не похож, не похож! - и как-то уверенно, словно она - тысячелетия назад, может быть,- только и делала, что перебегала дорогу чертям.
- А я всех без различия люблю, кого Творец создал, и всех, кого еще создаст, тоже люблю,- просветленно-странненько говорила ей Люба.- И всех, всех вас прощу, даже кто мне голову отрубит, потому что головы у меня нет,- совсем замутненно вдруг перешла она на другой смысл.
- Света, света, света! - вдруг закричала мертвая Варвара.- Хочу света!
Сначала на ее слова никто не обратил внимания. Но одновременно произошел спад пляса. Не все же плясать до сумасшествия, даже если произошло чудо. Гигант Савельич уже не прыгал до потолка, а сел на стул и задумался. Даже старушка Бычкова не пугалась происходящего и замерла. А Таня Сумеречная уже перестала чувствовать, что она изменяется в иное существо, и потому тихо расплакалась. Любочка же вообще была вне себя, но по-мирному. Все расселись вокруг Саши Курьева, как вокруг планеты, но он тоже стал по-своему смиряться - это поразило всех, и все остолбенели, на него глядючи. Кто думал, что он снова обернется в бычка или в икс-существо, а кто считал, что он просто теперь запоет.
И все ждали, ждали и ждали. Но Саша Курьев, напротив, становился теперь не кем иным, как Сашей Курьевым, хотя и совершенно остолбенелым, потусторонне-ошалелым. Лицо его приобрело прежние черты, и в глазах метались человеческие огоньки, хотя и полубезумные. Тогда старушка Бычкова заорала:
- Он опять стал человеком! Урааа!
Гигант Савельич ответно гаркнул:
- Ураа! - И шторы зашевелились.
Но остальные реагировали на это возвращение по-другому.
Таня Сумеречная, нервная, сорвалась с места: нежные волосы разметались, тайно- русские глаза горят. Чуть не обняла возвращенца Сашка и шепчет ему:
- Сашок, родной, открой душу... Открой... Что с тобой было?.. Какая сила?!! Какой мрак, какой свет?? Где ты был, прежний?!. В кого превратился... Кто в тебя вселился... Это твои будущие запредельные жизни, скажи,- и в исступлении она стала дергать его за потную рубашку.
Сашка выпучил глаза и только бормотал:
- Не трогай... Не трогай... Все равно никому ничего не понять!..
Любочка тут как тут взвилась - схватила Танечку за плечи, а потом ну хлопать в ладоши и кричать:
- Ну и хорошо, что непонятно, Тань! Так лучше! А то с ума сойдешь, от понимания- то! От понимания того, что было! Не заводись, Танька, плюнь на понимание! Гигант Савельич наклоном мощной головы одобрил ее слова.
Одна старушка Бычкова вдруг взъелась: непоседливая стала от происшедшего безумия. Подскочила к Курьеву и хвать его мокрой тряпкой по голове. Да как заорет:
- Ты отвечай, зараза, что с тобой было на том свете! Не пугай нашу душу! - и залилась слезами.
Курьев побледнел и встал со стула, где сидел.
- Я за Творца не ответчик,- громко сказал он.- Что было, то было. А что не понять, то не понять. Но за тряпку ты ответишь, Бычкова.
- Да мы любим друг друга, любим! - закричала Любочка. Подбежала к Сашке, поцеловала его, потом к Бычковой - с тем же самым, даже гиганта Савельича обняла, отчего он крякнул. Таня Сумеречная взяла ее за руки вне себя от радости.
- Света, хочу света! Хочу-у-у! - закричала в углу мертвая Варвара.
И внезапно Великий Свет возник в сознании всех находящихся в этой комнате.

КРЫСА


Однажды летним хохотливым днем я вышел на улицу, раздираемый, как всегда, двумя противоположными, но обычными для меня аффектами: сексуальным бредом и желанием выпить. После долгих мучительных колебаний я отдал предпочтение последнему и завернул в грязную, полусумасшедшую пивнушку на углу. Усевшись за столик, я огляделся. Вокруг покачивались в своем пьяном плясе круглые красные морды людей; кто-то мотался из стороны в сторону, другие плевались, пели песни, перешептывались. Среди всех плавно проплывали, как жирные лебеди, сочные, до невозможности аппетитные лишь слегка задумчивые официантки. Их пухлые тела, высовывающиеся из платья белизной шеи и лица, казалось, были пропитаны пивом. Мне отчаянно захотелось укусить в живот одну из них. Единственное, что меня спасло, это раздавшийся рядом плеск водки, который сразу настроил меня на более возвышенный лад. Около меня стоял толстый рваный обыватель со стаканом алкоголя. Он пил понемножечку, глоточками, но после каждой порции принимался долго и по-нездешнему хихикать с таким видом, точно он перехитрил весь мир.
— Что сильнее, водка или смерть?! — вылупил он на меня глаза. Я икнул и задумался.
— Вы знаете, у меня цирроз печени, — брякнул он. — Каждый стакан водки в 3-4 раза укорачивает мою жизнь... Но я пью... Потому что, пока я выпивши, смерти нет, а есть одно благоденствие... Значит, водка покрепче смерти!Вокруг раздавался глухой, обрывистый рокот. Обыватели, пугливо озираясь на стены и друг на друга, вытаскивали из засаленных карманов четвертинки и поллитровки.От льющейся в стаканы водки стоял такой гул, словно поблизости был добрый матерый водопад. В это время в пивнушечку нежненько, как ангелочек, вошел он. Первым делом он почему-то устремился ко мне и занял единственное свободное место (столик был на двоих). «Он» был стройненький, худенький молодой человек с нервически-изломанным, но необычайно грязным, замазюканным лицом. Его беспомощные женственные ручки высовывались из рваных пятнистых рукавов пиджака.
— Боюсь! — громко выдавил он из себя. Я посмотрел на него и налил в стакан водки.
— Боюсь! — еще громче крикнул он и оглянулся.
— Кто же вас напугал? — тихонько спросил я и погладил себя по ноге.
— Скажите, вы верующий? — спросил он.
— Да, а что? — удивился я.
— Наконец-то, наконец-то, — захихикал он чуть не плача. — А то меня уже тошнит от атеистов. К тому же этих трусливых тварей я чересчур легко довожу своими идеями, так что они лезут на стены... А вы все-таки более серьезный противник.
— Так что же вас напугало? — интимно повторил я.
Он посмотрел на меня ошалевшими глазами, поманил пальцем и сказал на ухо:
— Уже давно, как я думаю только о загробной жизни... Мучаюсь: что там, вечность или ничто... Видения бывают... И знаете, к чему я пришел, — он дыхнул в меня и опять оглянулся. Его лицо вдруг стало выглядеть не женственно-изломанным, а чудовищно- лохматым, насупленным, как у старца, — что одинаково кошмарна и вечность, и ничто. Мы заперты в клетку.
— Почему? — завопил я.
— Что ничто кошмарно — это понятно. Но знаете ли вы, — продолжал он, — что такое вечность, настоящая, непридуманная?! От этого с ума можно сойти. А реальность, та, высшая реальность?! Пусть переходы, трансвоплощения, иные состояния — но главное, это путь в абсолютную тьму... И страдания... Страдания... Чудовищные страдания... И всегда можно погибнуть навек, выйти из игры... Зачем, зачем?!! ...Не христианство, не манихейство... Не сатанизм убогий — потому что он всего лишь протест против света, реакции, донкихотства... Но света-то нет! Нет света!! Вот в чем дело! ...Одна тьма, одна абсолютная тьма... Тьма!!!
— Да как вы смеете! — чуть не закричал я и хотел было плеснуть в него водкой.
— Тсс! — вдруг хихикнул он и опять оглянулся, но уже на потолок. — Знаете, что мне открылось: что Бога нет, а мир создан Крысой, огромной такой, трансцендентной, омерзительной и припадочной, мстительной, галлюцинацией, бредом, тяжелым, кошмарным характером.
— Не может быть, — испугался я.
Почему же не может быть? — усмехнулся он. — У меня откровение было... А потом, разве вы сами не видите, естественным разумом, что мир — чудовищная экспериментальная мастерская для крысы, для зла... Ведь смотрите в корень: для чего мир создан: для добра или зла? — Он вдруг сладострастно подскочил на стуле, пролил уксус, глазенки его загорелись, и, весь дрожа от смешков и нетерпения, он потянул меня за галстук. — Обратите внимание, — он прямо сгорал от радости, — на одну тончайшую,убедительнейшую деталь-с. Добра и жизни в мире отпущено как раз ровно столечко, сколько необходимо для зла и смерти... Матерьялец, матерьялец ведь нужен для зла, для садизма — вот что такое жизнь! — (он так стал хихикать, что чуть не упал лицом в блюдо) — Ну, подумайте сами: стопроцентная смерть и стопроцентное зло — бессмыслица, потому что тогда некому было бы умирать и некого мучить. А наоборот, пропорция добра и зла в нашем мире как раз в самую тютельку, — он опять взвизгнул, — подходит для самого наихудшего, патологического мучительства, для Крысы... Добра и жизни — как раз столечко, сколько ее крысиной душонке нужно, чтобы истязать. ...Этот мир — самый оптимальный для зла и Крысы...
Он тяжело дышал, губы его дрожали, по лицу лил пот. Мне стало жутко...
— Тысячелетия, — с воем опять начал он, — люди считали, что мир создал Бог, добрый и всемогущий, и сочиняли замысловатые, отчаянные объяснения торжества зла на земле, и никому не приходило в голову, что мир создан не Богом, а Крысой, злобной и параноидной, создан для того, чтобы было ей что мучить... По ночам я смотрю на чистое звездное небо и в хаосе галактик вижу ее огромную патологическую проекцию... Крыса... Тонкие, безумные, как звездная пыль, омерзительные очертания... Ее тень всегда с нами: в трепете травы, в шуме ветра, в корчах гибели, в нашей душе... Вы думаете, будет конец мира? Ерунда! Тогда нечего будет истязать... Ей, может быть, уже самой все это противно, она блюет сгустками крысиной злобы, но не может кончить истязание — как не может кончить измученно-обезумевший развратник... Вы заметили, как легко и нелепо человеком овладевает надежда, и именно в самых безнадежно-ясных ситуациях? Это Крыса впустила в человеческую душу такое глупенькое, никогда не оправдывающееся чувство, чтобы каждый человек погибал не сразу, а медленно, по кусочкам, надеясь, чтоб был материал-с, экономия... Посмотрите на этого типа — вон на эту рожу, — он пришел сюда мрачный, как труп, а сейчас выпил немножечко — и уже веселый. Как мало нужно человеку... Для счастья... Хе-хе... Это тоже предусмотрено... Потому что, если не было бы такого ослиного переключения, все бы давно повесились... Красота, природа... Это тоже предусмотрено (он хихикнул).
— И ласковый весенний ветерок, и дымные очертания гор, и далекий плеск моря — все это нужно для того, чтобы сильнее привязался человек к своей обреченной жизни — и тогда больше будет простора для садистической фантазии Крысы...
Я был оглушен. Откуда-то из неведомого измерения смотрела на меня тупая и бессмысленная морда Крысы.
Он ухмылялся и парил в небесах:
— Даже величайшие мудрецы мучились, как примирить идею всемогущего и мудрого Бога с идеей о его благости... Сами знаете, сколько рахитичных, хиленьких объяснений появилось на свет — их даже гипотезами стыдно называть... И никто не взял на себя крест соединить в единое идею Творца и зло.
Он горделиво посмотрел на меня.
— Мое открытие предельно просто. Как все великое, оно даже слегка слабоумно... Я могу объяснить, почему в мире есть добро, а вы не можете, почему есть зло.
Я наконец собрался с мыслями, перевел дух и сказал:
— Допускаю, что все традиции весьма слабы... Но вот одна. То, что зло нужно для испытания, для того, чтобы существовало Добро как его противоположность. И чтобы не уснул духовно человек в своем благе. Эта теория обратна вашей. Зло нужно, чтобы оттенить добро. Докажите мне, что наоборот.
Он подленько рассмеялся:
— Однако вы не глупы. Но ерунда это все. И вот почему. — Он глотнул маленькую одинокую картошечку с моей тарелки и опять схватил меня за галстук. — Слушайте. Для чего же тогда вашему всемогущему и доброму Богу понадобилось так кошмарно, патологически много зла, чтобы оттенять добро? На днях, например, у нас в доме крысы — не мировая Крыса, а обыкновенные, имманентные крысы — сожрали живьем трехлетнего мальчика. Для какого оттенения добра или для какого пробуждения понадобился этот фокус? Особенно если, подобно вашему Творцу, иметь в виду добро как цель, как постоянную реальность. Кроме того, добро вполне можно было бы оттенять просто меньшим благом. Потому что, скажем, если у вас имеется дом, а вы хотите быть нравственно совершенным, то меньшее благо может оттенять большее. ...В то время как зло — отрицание чего-то, значит, должно быть что-то положительное, материал-с для терзаний, а не просто какое-нибудь меньшее отрицание... Итак, соотношение добра и зла в мире такое, что если его создал Бог, то он либо не добр, либо бессилен, то есть в любом случае уже не Бог. А если мир создала Крыса, тогда все станет на свое место, потому что введение в мир еще большего зла, чем оно есть, разрушило бы жизнь, материалец. А сейчас — все в меру. Крыса-то и всемогуща, и зла-с, оказывается. Полное совмещение атрибутов. — (он хихикнул) — Тот свет тоже, конечно, в веденье Крысы; ведь то, что там благо, воздаяние за нелепые земные страдания, это, может, пожелание одно, писк; а если и есть — то просто золотой сон, грезы погибшего, приличие потусторонних похорон. А сущность: тьма, вечная тьма.
Мне стало совсем жутко. Я уже не видел ни слившихся для меня в один кошмарный туман жующих рож, ни извивающихся задниц жирных официанток. Он замолчал, улыбнулся и вдруг начал тихонечко так, нежно гладить мои ручки.
— Хороший, — сказал он, посмотрев на меня. — Обратите внимание, — умилился он опять, — в какие психопатические, жуткие, выверченные антиномии впал человеческий разум. ...И не то еще будет... Это вам не девятнадцатый век, не Достоевский, не слезинки замученного ребенка! К тому же вспомните массовое убийство человеческих душ!.. Самого сокровенного...
— А духовный прогресс?! — вдруг, вспомнив, взвизгнул я, опрокинув графин с водой. — А духовный прогресс?! Искусство, субъективная жизнь?!
Он даже подскочил от радости. Захихикав, потирая руки, он сломя голову побежал в уборную. Через две минуты вернулся оттуда, оправленный.
— Уморили вы меня, — извинился он. — Да знаете ли вы, что такое духовный прогресс, искусство, субъективная жизнь? Видели ли вы когда-нибудь глаза раздавленной, но еще живой собаки, которую переехала на улице машина? Загляните, обязательно загляните как-нибудь в такие глаза, наклонитесь так покойненько и всей душонкой своей живите ее последним, человеческим взглядом... Не бойтесь, она вас не укусит... Только пить не давайте... Вольные, фантастические видения раздавленной собаки — вот что такое духовный прогресс, искусство, субъективная жизнь... Простая, неадекватная, истерическая реакция человека на невыносимые, навсегда непонятные для него страдания — вот что такое жизнь духа. Жалкая, обреченная слезинка на глазах раздавленной собаки — вот что это такое. Заметьте, как символически сплелись в один клубок между собой... великие духовные откровения и самое мелкое, пакостное страданьице. А вне страданий нет и так называемой духовной жизни — одна животность и одичание...
— А наслаждения? — вдруг тупо спросил я и от конфуза даже покраснел.
Он пропустил мою шутку мимо ушей и встал.
— Эй, вы, верующие, — тьфу! — И он плюнул в мой стакан с водкой. Я тоже вскочил. Но мне вдруг захотелось подать ему пальто.
— Могу надеть на вас галоши, — нелепо произнес я.
Он горделиво посмотрел на меня и пошел к выходу. Я семенил за ним.
— А все-таки чему вы так радуетесь? — сумасшедше-отсутствующим голосом проговорил я. — Ведь и вас это касается.
— Знаю, знаю, — высокомерно провизжал он. — Но зато я первый все это открыл. Мне еще люди памятник поставят. Хоть и Крыса, а все-таки божество.
А ночью, очутившись в каком-то не то потустороннем, не то шизофренном состоянии, попал я в будущее. Лет на двести вперед, в самую столицу всего человечества. Над всем городом на распростертой площади возвышался гигантский уходящий в облака обелиск. Людей почти не было.
Обелиск сочетался с каменной фигурой человека. Я сразу же узнал его. Золотая надпись на памятнике гласила: «Он открыл Крысу. Прозревшее и благодарное человечество не забудет его».

ГОЛОС ИЗ НИЧТО
(в МЫСЛИТЕЛИ И ТВОРЦЫ)


Дело это давнее, малодоступное, поэтому теперь, когда меня не существует, я могу рассказать обо всем по порядку. Начну с того, что я с этого летнего утра начал почти беспрерывно жрать. Сначала одну котлетку в рот окунул, потом другую... И казалось мне, что перевариваю самого себя... Под конец я две банки коричневого соуса съел. Съел, прикорнул на подоконнике и подумал: «Слава те, Господи!»
Раздулся я, в общем, и ничего в себе не чувствовал. Потом пошатываясь вышел на улицу.
Мир как-то до странности отупел, точно движения приобрели олигофреническую направленность. Я и мороженое кушал как-то пугливо — ненормально, и оберточная бумага прилипла к моим губам. Я так и шел с ней, как с трепыхающимся продолжением губы.
В уголок помочиться зашел, на алмазы драгоценные за витриной глядел. «И откуда такое сияние», — удивлялся я.
Не разбирая сам как, что да почему, я оказался за большими домами. Окон на них в вышине видимо-невидимо, и все поблескивали точно со значением.
Ну там опущу всякие гадости, только за помойкой и трубой, идущей из земли, видел я сытого грязного человека, который валялся на земле. Одежонка на пузе его была распахнута, так что живое показывало свой вид. Волосье на нежной черепной коробке было беспорядочно и напоминало мелькающие тени. Человечек не то был пьян от водки, не то от трезвости ума своего, но поминутно рычал, слегка пассивно катаясь по земле. Тайное, в скорлупе тупости моей, тихо шелохнулось.
Тронул я незнакомого калошей, чтоб он привстал. Незнакомый присел, опираясь на задницу свою, как на гнездо. Пошарил вокруг себя рукой, уставившись на меня мутными, непростыми глазами.
— Кто вы? — строго спросил я.
— Ангел, — ответил незнакомец — Небожитель я...
Опущу здесь некоторые знамения, подтверждающие его слова, но потом пошли мы с этим небожителем в подвал, что напротив.
— Как же вы так опустились? — ужаснулся я, глядя на него.
Вид его, выражающий внутреннее, был действительно дик и ничем не радовал глаз. Даже виднеющееся голое тело висело телесными лохмотьями. А башка почти совсем не варила. Первое время он просто мычал. Но потом мы наконец разговорились. И все сразу стало до удивительности мрачно и серьезно.
— Отчего у меня такой гнусный вид, — начал Ангел, поминутно рыгая и прополаскивая горло какой-то вонючей жидкостью, — вам будет понятно, если только я вам расскажу об устройстве всего творения... Должен сказать, что я был не просто ангелом, а еще более великой самосущностью — метагалактическим сонанием — и, можно сказать, почти созерцал Абсолют, или, попросту говоря, Главнокомандующего, Самого... Хе-хе... Так вот, о главном принципе мира сего...
Мы присели в углу у ящиков с разбитыми, как головки, лампочками, и он продолжал:
— Весь бредок в том, что Абсолют, в котором заключено все высшее сознание, как вам сказать... скучает... Не то слово... Скажем просто: от полноты абсолютного бытия своего стремится к своей единственной противоположности, к абсолютному Нулю, к Ничто, которое притягивает Абсолют как единственная реальность вне Его. Заметьте только, что я объясняю только ту причину стремления Абсолюта к Нулю, которая вам, человекам, доступна. Итак, самоуничтожение — единственный вид деятельности для Абсолюта: зная все, Он стремится к сладостному исчезновению, но так как сразу перейти от полного-то бытия к нулю весьма и весьма загадочно, немыслимо даже для Творца, то... — Ангел на минутку запыхтел, — то... Его чудовищное стремление к самоуничтожению выражается в том, что Он постоянно отчуждает, низводит Себя на низшие ступени духа, сначала низводит до уровня метагалактического сознания, потом все ниже и ниже, с трудом, по порядку, так степенно, наконец, появляемся мы, ангелы, потом вы — человечество, а отсюда недалеко и до всяческих вшей и минералов. А вши и минералы — это уже всего-навсего гаденькое, мутное полуощущение; почти конечная цель Творца; почти Ничто; но до полного небытия дойти... не так просто; тайна сия велика есть... тяжек путь к Ничто... Анти-Голгофа... И сам акт творения, и его результат — мир, как вы видите, всего лишь средство для Творца, чтобы покончить самоубийством, истечь через творения Свои в Ничто...
Между тем мы уже присели у подвального окна, еле выходящего из-под земли, так что мир, виденный оттуда, был вполне дефективен: мы видели только беспричинные ноги проходивших мимо людей и обособившуюся у окна травку.
— Творцу, — продолжал Ангел, — трудно прийти к своей цели еще потому, что каждая отчужденная ступень Его творения (даже метагалактическое сознание) уже не является Абсолютом, а, имея в себе только часть Творца, испытывает в бреду души своей по Нему томление и стремится опять вверх, к Абсолюту. И, таким образом, в творении действуют две великие и противоположные силы: одна сила — тайна Творца, истинная, стремится к своей погибели; другая — вздох каждой твари, ее стремление, возникающее из недостаточности, вверх, к более высшему существу. Но низшее все равно с трудом достигает высшего; и даже если возмечтать, что какая-либо о себе мнящая тварь, пройдя все ступени, сольется с Абсолютом, то, будучи с Ним слита, опять почувствует, как в замкнутом круге, стремление вниз, к Ничто...
Ангел примолк и посмотрел на окружающее так, как будто все было предназначено для его речи. Поганая кошка заглянула к нам в разбитое окно.
— Вы, людишки, — умиленно, но мутно предчувствуя в себе визг, — продолжал Ангел, — полагаете, что Творец, дескать, создал сначала низшее, амебное, а потом все развилось до высших форм; это вам так кажется по химеричности времени; а по сущности — наоборот: не человек «произошел» от обезьяны, а, напротив, обезьяна — от человека; и так дальше вниз — до клопа, вши, до червя... Правда, это не значит, что творение всегда происходило в такой временной последовательности, но по сущности — всегда. Или... Ну, впрочем, дальше вам все равно не понять... Спонтанный закон деградации — вот закон Бога, — вдруг завизжал Ангел, — ибо Творец — самоубийца; и мир этот еще существует только потому, что стремление Бога к самоуничтожению уравновешивается отчаянной жаждой тварей — мутных частиц Его самого — подняться обратно вверх; и, таким образом, в мире поддерживается относительное равновесие — равновесие, позволяющее только существовать, а отнюдь не гармония... Гармонии — нет, не было и быть не может! — забрызгался Ангел, покраснев от злобы.
Хорошо помню, что во время этих речей я стал чуть приплясывать на одном месте. — Продолжайте, продолжайте, — утробно бормотал я.
— Так вот, — осклабился Ангел, — когда я, еще будучи метагалактическим сознанием, проник в тайный закон Творца, понял, что стремление вверх — иллюзорно, что мы в клетке, я страстно захотел исполнить этот божественный закон деградации, приобщиться к всеобщему, слиться, можно сказать, с единственным желанием Абсолюта, войти в него... Вы, наверное, понимаете, плясун, что индивидуальное самоубийство бессмысленно, даже для вашего племени, оно — просто иллюзия. Нужно было следовать по пути родового самоубийства, то есть неумолимо превращаться в низшие по уровню существа, вниз по эволюционной лестнице... Ну так вот... С помощью эзотерических тайн, выполняя волю Божью, я стал деградировать... Туда-сюда... Туда-сюда... Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается... Был я и Ангелом... И вот теперь я — человек, перед вами. — И Ангел плюнул мне в лицо. — Только не пляшите, это действует на мои нелепые нервы... Я и ряд тайн эзотерических сохранил, чтоб дальше идти... Моя интимная мечта, — причмокнул он, наклонившись к моему демонически развеселившемуся личику, — превратиться в свинью. Жирную такую и вонючую. И жрать собственных поросят... Это от метагалактического сознания до свиньи... Недурен путь... а? — закончил он. Тайное, отдалив тупость мою, нарастало. Я весь как бы раздулся в тайну во плоти и оттого вспотел. Глазки мои невидимо-черно блестели, сердце выстукивало самое желанное.
Теперь уже я мог проявиться вовне и сам пощупать своего дружка.
— Скажите, — понятливо выговорил я, — а не вы один, наверное, там, наверху, воззнали замысел Творца?.. Как там сами?!.
— Конечно, конечно, — захихикал человечек, — некоторые уже давно превратились в клопов или в бабочку-однодневку... Великие были личности, оттого так далеко и пошли.
— Я так и знал, — засмеялся я, содрогаясь. — Пойдемте к свету... Ну его, подвал... Чего-то страшно стало.
Мы вышли на свет. Кругом не было ни души. Одни только мертвые здания, выпустив людей на работу, переговаривались окнами... Да торчала труба у помоек.
— Так вот, — захлебываясь, начал я, — теперь я о себе буду говорить. Я, конечно, не был осведомлен, что наш Творец — самоубийца и весь наш тварный мир не что иное, как безграничный, спонтанный акт самоубийства Творца. Но знайте, что независимо от всего этого — мне захотелось почему-то впиться в жирную морду деградирующего Ангела — независимо от всего я из своих личных мыслей и пакостно-омерзительных желаний уже давно стремился к самоуничтожению, к полному нулю... И знаете почему: всю жизнь, еще с детства, когда я был маленьким истеричным садистом и жалким насекомым, меня жгла злоба... Неистовая злоба из-за того, что я — не Бог. Я вырос в очень нежной, откормленной семье: все мне потакали, няньки, как рабы, надевали на меня носочки и штанишки; очень рано я познал этих женщин, и они всегда подчинялись мне, потому что я не любил их, общаясь только с собственным наслаждением; у нашей семьи были деньги и очень большие возможности на земле... Более того — я знал это совершенно реально и твердо, — во мне таились весьма необычайные интеллектуальные возможности... Добавьте, что почти с трех лет, как только я стал себя сознавать, я был законченный и самый патологический эгоист, какие только существовали на земле... Две вещи приковывали мое вожделение: высшая (то есть, разумеется, не формальная, не политическая, например) власть и гениальность. Могущество видимое и могущество духовное. Ради них, этих двух чудовищ, я был готов на любое преступление против мира и человечества... Еще подростком лежа в кровати я сублимировал свое будущее... И я мог бы пойти этим путем, если бы не эта жуткая крайность... эта мысль о Боге... Она жгла меня, постепенно пламенея... Ну и что ж, если я буду обладать высшей властью и гениальностью, думал я, ведь это так далеко от абсолютного всемогущества... Ничтожно, ничтожно... Это только его жалкие тени... А мне надо все... И мыслимое, и немыслимое... Я вспоминал всю призрачность власти и ограниченность гениальности, пусть даже откровения, перед абсолютным... И я понял, что мой безграничный эгоизм никогда не найдет на земле себе успокоения, что ничто не насытит его прожорливости, что даже гениальность и высшая власть — всего лишь неутоляющие призраки, миражи... Это сразу убило во мне всякое желание идти по этому пути и вообще чего-либо достигать... Обладая возможностью достичь многого, я, потакая похоти эгоизма своего, бросил все и зажил дикой, уединенной и озлобленной жизнью... Мне все равно не достичь могущества Бога; все равно я не Творец, не Абсолют; так зачем же вся эта суета, эта погоня за мнимым величием... То, чем я мог бы обладать, теряло свое значение; не няньки должны нежить ножки мои, а мир, весь мир, в том числе и Творец, злобно думал я... Очень многое, что другим людям и не снится, уже имеющий и очень многим обладающий потенциально, я вдруг заболел жутким комплексом неполноценности... комплексом неполноценности перед Абсолютом. Что бы я ни делал — все виделось мне ничтожным перед силой Бога, которой я мерзко и потаенно завидовал... и которую хотел понять... Я отрекся от всего, забился в угол и только иногда делал вылазки, пугая беззащитное, но больше мучая самого себя своим бессилием, потому что, в конце концов, если бы я был Богом, то мог бы мучить весь мир, а не только кошечку или Наденьку... Родители и братья, которые делали свои внешние успехи, поражались моей мракобесной и отъединенной жизнью, а мне были смешны их убогие земные достижения. И во мне, в гное и в черном хлебе, грызлась теперь одна мысль: что бы найти такое, в чем бы сравняться с Абсолютом или отомстить Ему... Отомстить за все: за воспаленные глазки мои, за обреченность желаний моих, за слабоумие, за то, что во дворе холодно, когда мне того не хочется... отомстить за то, что я — не Бог... И тогда мне пришло в голову: Нуль, Нуль, Абсолютный Нуль — вот мое божество, вот цель моего вожделения. Ведь в «ничто» все равны: и Бог, и гений; и человек, и червь. Нуль — это мое мщение Богу, нуль — это мое величие, ибо если все — весь мир и Бог — разрушится и превратится в ничто, только тогда в этом бездонном нуле я сравняюсь с Абсолютом; эдакое единство Бога и человека, единство в ничтожестве, — хихикнул я. — Наконец, субъективное предвкушение «ничто» стирает все грани, приравнивает ничтожное и великое, человека и Бога... Упившись такими идеями, я с подвыванием ликовал, замечая, что мир во многом идет к саморазрушению; но так как «мир» существовал практически только в моем сознании, то самоубийство для меня было формой убийства, убийства идеи мира и Бога. Я возжаждал сам низвести себя до Нуля, убивая, таким образом, не только себя, но все то, что еще существовало в моей душе: и Бога, и все высшее, и все взлеты. Возмечтав, истерично поверил я и в то — вера, вера наше спасение! — что «мир вне моего сознания» тоже идет к... Нуль, нуль, нуль как величие! В своих мыслях о поглощающем ничто я лелеял и свою месть Богу, и низведение недоступного до меня, и месть за свой дрожащий комплекс неполноценности. Садист и мазохист слились во мне в одно лицо, истерично давил я и милых кошечек, попадающихся мне на глаза, и все прекрасное и абсолютное в себе... Какие пути у меня были? Индивидуальное самоубийство я отрицал, потому что не верил в «ничто» после смерти; о твоих эзотерических тайнах, о буквальном превращении в низшие существа тогда я не имел понятия... Так что приходилось, оставаясь в человеческом облике, творить черт знает что... Потому в одном плане недоумевал я только, дорогой, — обратился я к Ангелу, который все с большим интересом слушал меня, оперевшись о помойный бак, — одно только мучило меня: как стать погаже и поомерзительней. Чего только я не выдумывал! Жил симулянтом в колонии олигофренов; свадьбы там всякие устраивал; о бессмертии души им напевал; а какая у олигофренов душа, сами понимаете; поэтому я, можно сказать, скорее бессмертие дерьма доказывал, чем души; забавные были случаи: слов-то они почти не понимали, так я им это бессмертие больше на пальцах показывал; или стукну, бывало, какую-нибудь идиотку по голове, а потом ей на клозет показываю, дескать, там вечность; а клозет действительно в колонии у нас длительно стоял в неподвижности; никогда даже не ремонтировали; многие поколения олигофренов перестоял... Я потом в них, в этих олигофренов, совсем вжился; непонятливый такой стал, но крикливый, суматошный и все больше глупость кричал; мочился при всех, насильно все слова забыл и пошел в ихний первый класс азбуке учиться; учительница меня похваливала: тупой ты, Верховенский, говорила, но старательный. А я только зубы скалил. Картины такие рисовал: одну муру и все про какие-то геморрои. Иногда от нервозности Блока «Прекрасную Даму» пред какой-нибудь дебилкой читал: она только морду пялит и вшей ловит... Но сомнение меня потом, небожитель, взяло. На одних олигофренах далеко не уедешь... Надо было что-нибудь поядреней... Плюнул я на все это дело и сбежал. Меня поймали, но я, бросив симулировать, заговорил по-человечески, не идиотскими, а учеными терминами, и меня, от греха подальше, с перепугу отпустили как «спонтанно излечившегося»... Совсем заскулил я тогда... Родственники от меня давно отказались, только мать родная не смогла... Очень меня, бедняжка, любила... Со злобы я возжелал и ее от меня отвратить, да как-нибудь попакостней... Воровал я у нее, издевался над ней — ничего не помогало: любила меня, и только. Хоть кол на голове теши. Напился я тогда, помню, допьяна и нарочно мысль ей подлую подпустил: наврал, что я, дескать, вовсе не ее ребенок, что ее дите издохло в родильном доме, а папаша по договоренности — он большой чин был — подсунул ей меня, безродного подкидыша... И я так обставил эту версию — во всех деталях и причинах, — что она и вправду поверила. Но хватит об этом, — перевел я дух, — теперь, когда ты на меня так ласково смотришь, я хочу знать твои тайны деградации... Вот что мне нужно...
— Пойдем, пойдем выпьем чего-нибудь. — Ангел вдруг взял меня под руку.Теперь я заметил, что это был довольно толстый мужчина, но немного опустившийся; его глазки были пропитаны обжорством и пивом, но внутри их застыло хихикающее безумие, которое как бы дирижировало этим выражением прожорливости.
Мы двинулись в раскрытые ворота. Над нами нависали здания.
— Я так и думал, что вы свой, — говорил Ангел. — И вот видите, — указал он вверх на камни, — как ваша сугубо индивидуальная, по особым причинам, страсть к самоуничтожению совпадает с такой потребностью Творца... Все это неспроста... Многие тут есть эзотерические заныры, но всего не скажешь... Отупел я совсем.
Мы вышли на улицу. Никто нас не замечал, все были заняты собственным уничтожением.
«Да Ангел-то в калошах», — почему-то подумал я.
А он между тем бормотал, вспоминая что-то непостижимое, но уродливое.
— Я поведаю вам эзотерический путь превращения в низшие существа, — мелькал он словами. — Да... Да... Когда это происходит естественным, эволюционным, путем — это одно, это долгая история, люди вырождаются в муравьев и прочее... Другое дело — наш субъективно-оккультный путь... Здесь только стон стоит, дух перехватывает... Наиболее божественные индивидуумы так очень даже быстро в вонючек превращаются, за какие-нибудь два-три дня... И такое чувствуют — ой-ей-ей... Самое главное, скажу вам, вот что: на этом пути остатки высшего сознания все-таки могут сохраняться, особенно временами; я, например, уже совсем пьяница и ублюдок, а кое-что из своего метагалактического опыта помню: те же тайны, например; правда, чем дальше вниз, тем скотство вернее все высшие точки заволакивает... Я и о тайнах могу говорить только по- вашему, дурацки...
— Ладно, ладно, — приговаривал я.
Быстренько мы, два мокреньких от сублимаций толстопузика, юркнули в подвальную пивнушку. Слава Судьбе, почти никого вокруг не было.
— Сосисок с хреном... Да побольше... — заорало бывшее метагалактическое сознание.
Присмиревшая официантка внесла на стол наш гору еды. Навалившись, мы совсем отупели и, рыгая, стали хлопать друг дружку по спине и как-то ублюдочно, ни к селу ни к городу, хохотать. Ангел играл со своим брюхом.
— А хорошо быть скотиной, — заявил я.
— Хорошо, — мечтательно проурчал Ангел. — Легко и спокойно. И какая-то ублажающая бесконечность. Так все время и жрал бы одни сосиски.
— Главное, мыслей нет, — подхватил я. — Или, вернее, есть, но только одна и какая-то идиотская.
— Чем бы ты ее мог выразить? — спросил Ангел.
— Да ничем... Просто: ав... ав... ав... — залаял я, раскрасневшись от жира, — ав... ав... ав...
Так шалили мы с безразличными лицами еще с часик. Официантки от нас попрятались.
— А я люблю побалагурить в убожестве, — закончил наконец Ангел. — Это я называю станциями отдыха в бесконечности. Ведь долог и труден путь в ничто; немудрено по временам и залаять.
Я мирно допивал свое пиво и, размышляючи, хрипел:
— Молодец ты, дружок; был почти около самого Абсолюта, а теперича с нами, свиньями, пьешь...
Глаза Ангела вдруг сузились в одно напряженное, слабоумное воспоминание. Он мотнулся к моему ушку. Я жевал угодливо по отношению к самому себе.
— Расскажу сейчас тебе одну мерзость о Творце... Хе-хе... Вспомнил. Никто об этом не знает. — И Ангел сальными губками стал тихо-тихо пришептывать. По мере того как он шептал, мое лицо, с сосиской в зубах, разулыбалось, и я понимающе трясся от удовольствия всем своим плотным телом. Кругом сновали черные, забытые Незабывающим лица.
— Только никому не говори, — с расстановкой сказал Ангел и поднял палец вверх. Вскоре я обратил внимание на одну кошмарную деталь: Ангел вынул из кармана зеркальце и, поставив его у пивной кружки, нет-нет да и вглядывался в себя, совсем скотского.«Хе-хе... А ему даже в таком состоянии не чужд нарциссизм», — подумал я, а потом вскрикнул: «Ну и патология!»
Метагалактическое сознание вдруг вспыхнуло, оживилось и, бросив жрать, опять накинулось на меня со своими идеями.
— Весь мир — гнет напряжения между Ничто и Абсолютом, — пришептывал Ангел. — Стремление Абсолюта к Ничто и противоположное стремление его тварей вверх — вот причина сумеречного, химеричного существования мира. В жизни действуют слишком противоречивые, взаимно исключающие силы, которые если могут как-то уравновеситься, то в результате дают только возможность простого существования, а отнюдь не гармонию. А отсутствие гармонии ведет к патологии, к уродству. Поэтому вечна дисгармоничность, разлад есть первый признак жизни, особенно духовной. Патология — это главный нерв жизни, выражение единства двух исключающих начал: стремления вверх и стремления вниз. Патология — суть мира, крик его сущности... Патология должна быть символом веры сколько-нибудь мыслящих существ. Нет, нет и никогда не будет гармонии!
Мне это показалось таким родным, что от близости к Ангелу я аж вспотел. Да и пот был какой-то особенный, липкий и гадюче-духовный, точно выделялись отходы моих самых тайных мыслей.
— Скажу по своему опыту, — добавил я, и гаденько-родной, как мысль о смерти, потик прошел у меня от солнечного сплетения до пупка, — скажу по опыту, что условием возникновения патологичности является, как ни странно, сознание того, что есть нормальный, здоровый мир... Он есть только в предчувствии, в возможности, как хотите; по существу, его нет; но идея о нем дает возможность существовать патологическому... Тупость и несуществование гармоничного, прекрасного мира и в то же время желаемость его выявляют и доказывают тотальную реальность бреда...
— Далеко, далеко пошли, — хихикнул Ангел. — Тут целая система... Великая и тайная... Как-нибудь в другой раз... Возможно, я вознесу кого-нибудь в чистую страну патологии... Патологии без конца... Многообразной... в больной красоте... — Скажите, — перебил я, — а там, по ту сторону... духи... ведь говорят, что духовное неотделимо от добра, от нравственного начала-с, так сказать — ерунда? — ласково взглянул я, снимая свой невроз.
— Ерунда, — ухнул Ангел. — Духовное скорее неотделимо от зла... Там, среди духов, можно встретить таких патологических созданьиц, что никакие ваши земные трехголовые уродцы не сравняются... Есть существа, обособленные в своем безумии, смотрящие в себя духовным, неземным оком... Есть неслыханные параноики, несущиеся по Космосу с мыслями о постабсолютном существовании... Есть злобные, смрадные богоненавистники, кусающие свои мысли, потому что в их мыслях есть божественный свет... Или чудовищные Дон Кихоты зла, вообразившие, что существует Добро. Они с воем, с безумно открытыми для вихрей глазами носятся по Духовному Космосу, преследуя существующее только в их воображении добро. Они махают, махают своими черными крыльями, колотя пустоту, в которой они видят возносящихся Спасителей и чистых, убегающих Мадонн... Есть дующие в свою односторонность, уходящие в оторвавшиеся от всего целого облачка-миры... В этих блуждающих далеко от Всеобщего островах патоизменяется сущность этих созданий, приобретая не сходимые ни с кем черты, и эти создания уже никогда не вернутся в целое... Есть женственные видимости, поющие забытые Богом песни, существующие только до сотворения мира... Патология, патология — и нет ей конца! — закричал на весь зал Ангел.
— О, тишина, тишина, тишина, — вдруг завыл я, ничего не понимая. — Расскажите наконец мне ваши тайны деградации!
— Пошли на чердак, — пробормотал Ангел.
...Из чердака виднелся опротивевший огромный мир людей: «Но он может смываться, смываться», — визжал я про себя.
— Пока мы шли на чердак, — вдруг заявил Ангел, — я с одной деградирующей самосущностью в виде клопа — он полз по перилам, видел?! — успел обменяться информацией. У него вспыхнуло на миг сознание. Он мне рассказал свою историю. Он пал сразу и очень круто, даже сам не ожидал. По его выражению, он деградировал с быстротой падающей кометы и мигом превратился в какого-то героя. А оттуда — благо недалеко — сразу в клопа.
— А дальше? — заинтересовался я.
— Описал мне, как жил клопом у одного человека — у Немытого Ивана Петровича. Тихий это был человек и болезненный. Форточки никогда не открывал. И все о божественном думал, о спасении души. Только он от церкви давно отошел. Какая уж тут церковь. И вместо этого для спасения души совершал свои никому не понятные обряды. То на одной ноге полчаса стоял, то букварь шиворот-навыворот изучал. И все писал, писал и писал: знаки какие-то, лучи от дня своего рождения по календарю пускал. Постом себя морил, но особым, субъективным: в день своих именин и по вторникам воды не пил. А на стенках паутинки у него были, чертежи. И все говорил, что это исторически у него сложилось, традиционно, в течение всех прошлых жизней. В эдакий тихий склеп шизофренической обрядовости закопался. И во спасение души верил по-собственному: дескать, душа его после смерти превратится в красное солнышко и будет светить себе, улыбаться, мир согревать... Самосущность же одно время жила у него спокойной обособленной жизнью клопа — среди других обыкновенных клопов. Мы, деграданты, называем это станцией бесконечности и тишины. Иван Петрович, надо сказать, клопов обожал, а по несуетности своей укусов их совсем не чувствовал. Называл же их обычно по имени-отчеству. «Это Михайло Иваныч ползет», — бывало, говорил он на жирного, не совсем здешнего клопа. ...Самосущность-то, неразборчивая, — прикорнув у чердачного окна, продолжал Ангел, — совсем обжилась. Кровушку пила, не раз в волосьях старика засыпала. Погуливал Иван Петрович редко, и то по субботам, но клопику было на все плевать: гульба не гульба, Бог не Бог... Бывало, мистерии старческие происходят, бабьим потом пахнет, а самосущности все одно: снует себе в волосьях или спит. Мол, меня вообще ничего не касается. Щелей, говорила она, на стенках опять же вдоволь: извилины такие, точно миры шизофренные... Спокойная была жизнь, одним словом. Чувствовал я себя — добавила мне потом самосущность — маленькой, одинокой точкой, состоящей из укуса и ползущей по безгранично-геометричному миру.Но пора уже мне было с Ангелом прощаться: хватит, наговорились. Да и тьма сгущалась, а я по убожеству моему еще с детства во тьме любил один быть. «Пора, пора окунуться», — думал я, как бы завертываясь в темноту.Ангелок между тем на ушко мне тайны деградации стал шептать; слушал я его недвижно, почти на одной ноге, смысл их во свою тьму впитывая. И удивительный нонсенс: все понимал, как будто уже давно чьей-то рожей ко всему этому был предназначен.
Ангел кончил рвано, внезапно и вдруг... полетел... Но самое неуютное, что не из окна, а в дверь; дверь очень неприятно, сама собой, отворилась, и он, чуть приподняв ручки, полетел по лестнице вниз... Весь видимый мир приобрел какой-то сдвинутый и неожиданный смысл, когда я увидел этого толстого, потрепанного человека, чуть приподнятого над лесенкой и летящего вниз... Да и сам-то я был хорош. Даже губки мои дрожали от тайн. И стали уже это не губки, а комок исчезающей нежности. Я ими сам в себя всасывался...
Вскоре очутился я один на один с собой, в одиночестве. В сладеньком комочке из пространства и так называемых предметов. И я сразу понял, запершись на два ключа, что этот комок — мой и я в нем могу такие кренделя выкидывать, что и черту в его вселенной под стать.
Тайное обратить в реальность я захотел сразу, бесповоротно. В эту же ночь. Разделся. Поглядел на тельце свое в свете сознания, заплакал, посмотрел в окно и содрогнулся мягкостью оттого, что почувствовал, что сейчас все рухнет. Скорей бы, скорей. Я знал, что вверх нельзя, нет утоления, и я замер, ожидая, как Господа, падения мира сего.
...Тсс... Тсс... Вот оно... Тсс... Тсс... Сколько прошло миллионов лет? Или три секунды?.. Вот оно... И я шипел всему миру, шипел... Оттого, что ничего не было, кроме разрушения, о котором можно было только шипеть, шипеть, а не кричать и плакать... Но это пронеслось так мощно, хотя и невидимо...
Без боли ломались кости, с воем распадалась душа... Рушился мир, вместо которого горели огненные думающие точки... Везде... Везде... В самом распаде звучала музыка, музыка ломающейся вселенной, выталкивающих мыслей, музыка краха.
Я уже не знал, кто я и где я. Да и видимость была невидимая. Даже рыл, рыл не было!.. Но вдруг очнулся я в странной комнате, немного напоминающей виденный мной когда-то музей, — и в ней, в кресле, сидела моя старая подруга, немного располневшая. Себя я не видел, но чувствовал, что существую. Она же меня узнала и не скрывала своего предубеждения. «Теперь я тебя скушаю», — сказал я, приблизившись к ней. Она плюнула мне в лицо и стала раздеваться. Тело у нее было сочно-белое. Скинув тряпки, она растянулась, дрожа ляжками, на огромном блюде, лицом вниз... Рядом на столе лежали розовые, как живые поросята, ножи. Подошедши, стоя я стал кушать, отрезывая от ее боков ломтики свежего, точно замороженного мяса. Увлекшись, я не заметил, что около меня стоит ее дух и он как-то странно на меня смотрит. Мне даже показалось, что он завидует и не прочь сам полакомиться. Потом, когда я проглотил по кускам ее голову, мы стали с ним препираться, и он утверждал, что этим нельзя насытиться. Мы сели за стол и стали играть в карты.
— Хорошо ли тебе теперь, моя любовь? — ежеминутно спрашивал я у духа. Тот не отвечал, совсем ушедши в карточную игру. Но я уже чувствовал себя не на своем месте и все время елозил.
И вдруг стены дома разом рухнули, но совсем беззвучно, и показалось странное, искаженное полупространство.
И в нем сидел Мессия в виде жабы. Он все время мыслил что-то невероятное, сознавал, но это сознание тут же от него отлетало; потом появлялось новое, другое, но и оно вскоре исчезало; и так беспрестанно.
Остановиться Он уже не мог, но какая-то часть его души неистово возмущалась всем этим.
Что-либо связное он уже не воплощал, но вдруг выкрикнул мне, как глыба, в холодеющий затылок, получеловечьи-полукаменно: «Хватит отдыхать! Исчезай!» И обволокло меня дрожью, липкой и радостной.
И понеслось, понеслось. Как будто завертелась во мне какая-то бешеная, визгливая и запотусторонняя сила!
Видел я пространства изломанные, неземные. Видел тварей разных, шипящих, недоумевающих; видел демонов исчезновения, рождающихся из ничего и мгновенно в ничто превращающихся; их трепет и лет; видел лик их мгновенный в злобе и ненависти, и, не находя исхода всей злобы своей, с вихрем проносились они, обращаясь в ничто. Видел я призраков, ныряющих в пустоту, ищущих то, чего не существует. Целую вечность ныряют они и ныряют в пустоту, бессильные охватить несуществующее. Видел младенцев, лающих на свое отражение.
И вдруг словно все остановилось в моем сознании. Закричал я и стал опускаться куда-то вниз, в бездну... и воплотился снова на земле, но в виде собаки, ненасытной и огромной. И все вокруг сумасшедшего дома бегал.
Цель бытия моего была: подвывать голосам безумных и находить в этом тишину и успокоение.
Тогда и человеческое сознание вспыхивало: тихо так, умиротворенно и отсутствующе. Потом уж понял я, что если и возникает во мне, прожорливой собаке, человеческое сознание, то только бредовое, немыслимое.
Так и бродил я, выл и кусался, полоумных детишек в реке топил, полусобака- полушизофреник.
А лес-то кругом стоял, лес! Наш, расейский, незабвенный в краске и чарах своих диких вознесся над сумасшедшим домом!..
Потом опять меня понесло — туда, туда, в неземное, деградировать. Видел я Трех Гусей в ореоле мрака.
Из глаз их смрад коричнево-черный шел; а на дне глаз — танцы черного небытия сгущались в одну неподвижность. И возопили Гуси туда, где я ничего и не видел: «Дай нам! Дай... Не потом, а сию же минуту... Дай... сию же минуту!» И от свиста голоса их «сию же минуту» стали оборачиваться они в кору, в кору дерева, крепкого, корявистого... И крики их, исходящие изнутри, не слышны были, а лишь бились ветвями деревьев в небеса.
Видел я одиноких паразитов, ползущих по солнечным мыслям Отцов Наших и впивающих сок их в задумчивости и смрадно-бессмысленном обособлении. Так и застывают они на ветвях мирового сознания, все зная и ничего не зная. Но довольные, как сопли мира сего.
Второй раз я был на земле птицей придурковатой: часть мозга во мне вообще отсутствовала. Но летать — высоко летал. Над лугами, над городами с церквами Божьими и, может быть, над Самим Господом. Но так, в практическом-то смысле, ничего не видал: зерна еле клевал, засыпал там, где птицы не спят, на ногах держаться не мог по глупости. А околел мигом, возлетев над миром Божьим; камнем покатился вниз, к земле- матушке, только сознание человеческое на миг вспыхнуло, да и то сознание, когда я дитем был, почти младенческое; вскрикнул я так, падая, и подумал, ясный весь: «И велик же Господь простор для младенцев создал»; и-их! полетел на мертвые камни! В неземном же, после второго пришествия моего на землю в виде придурковатой птицы, был мрак и знамение.
Я еще ликовал, но все больше мертвел, а приглушенное, бесчувственно-мертвое ликование еще больше меня сжирало.
Я уже был на том свете только мертвый комочек самопожирающего ликования. Видел я скота в темном плаще; он шел по сжимающейся вселенной, а внутри него рыдал ангел, которого он не замечал и никогда не чувствовал.
Видел я также странную призрачную фигуру, от которой вся Вселенная погружалас в ясный, но какой-то не касающийся ее сущности свет; даже твари — те твари — пожирали друг друга в нежных женственных лучах. Эта фигура плакала и хоронила; но кого? все гробы были пустые.
Видел я облик и невыносимую реальность существ, которых нет, не было и никогда не будет; они только могли бы быть, если б абсолютно все было по-другому и сам Бог не походил бы на Себя.
Они выли в несуществующее, и их такой же несуществующий вой гулко разносился в каждые уголки Вселенной. И они трясли своим особым, непредставимым бытием; как птицы у окна, бились о стены существующего. Я целовал и впитывал в себя их вопль, в котором чудились мне оттенки страшного хода событий, который не произошел и почти не мог произойти.
Потом около моего мокрого комка субъективности проносились похожие на лопоухих черные насупленные твари.
Они питались своими самовыделяющимися мыслями и ничего не могли сознавать и видеть вокруг; и эти мысли были для них — весь мир.
Эти твари представляли из себя какую-то абсолютную клетку, включающуюся в себя абсолют.
Меня облепляли также своим сознанием и тленом другие, юркие, змеиные твари, существующие в мире, достигнувшем предела; они терзали меня своими бессмысленными вопросами; помню, что какое-то огромное ползущее видение, тень от которого текла от одной звезды к другой, совсем придушила меня своей Единой, Вечной, никогда не скончаемой мыслью. Были существа просто без всякого сознания, но странно раздражающие и мучающие своим существованием.
Вдруг я почувствовал, что весь мир, все тварное и все абсолютное, обратили на меня свое мутное, прямое внимание; в эту минуту мне показалось, что вся Вселенная остановилась и смотрит на меня, гогоча своей сущностью; вдруг появился Кто-то родной, наверное, Творец, родной, меня создавший. Точно Творец воплотился в видимость. И тут — о, как это было ужасно, склизко! — я вдруг увидел, что Он, Творец, Радетель, — в то же время чужой, враждебный, дикий и холодный; как же так, родил, а чужой, создал, а далекий?! И так мне кроваво стало, нехорошо, точно нить какая-то, и логическая, и жизнерадостная, порвалась. Нить между мной и всем. А Он, родимо-чужой, выкрикнул вдруг на меня, словно был маской: «Кончайся».
Потом все пропало, меня долгое время тоже не было; потом я стал хохотать; мелко так, не по-человечески: какие уж здесь люди; и вдруг воплотился. И началось мое третье пришествие на землю. На этот раз в виде вши.
Ползал я, кажется, больше по трупам; эдакий был любитель мертвой крови. И все меня хоронили. Точнее, хоронили людей, но я, вошь, во гробу единственно живой был. Громко хоронили, помпезно-надломно, с музыкой. И все плакали, плакали. Особенно девушки, такие молодые, чистые, бого-вдохновенные... Иной раз в мертвом носу я совсем живо чувствовал, что они не своих любимых хоронят, а меня, меня, вошь; и по мне — вши — так плачут и тоскуют... О!.. Но сознание редко, совсем редко вспыхивало; одна кругом темень была, мрак беспросветный. Я уже тогда трепет вечного Нуля чувствовал. Меня быстро давили, схоронив в могиле, но я возрождался — эдакое переселение душ — в виде другой вши и все время упорно трупной. Много-много со мной похоронили, в цветах, в церквах Божьих.
В форме последних вшей я уже совсем отходить стал; вялая такая я стала,безжизненная вошь, холодная; и даже кровь трупная меня не согревала; музыку вдалеке только слышал неземную.
Там, где все будет, появился я еще один, последний, раз, после вши, но все было по- другому. Куда рыла-то подевались, не знаю. Видел я хаос и многоликое плюральное движение. Быстрый мне здесь конец был.
Рев, рев прошел по Вселенной, Господом созданной. И увидел я искаженные Лики Дублеров Бога Нашего, Единого, Самого Абсолюта. «Двойники, двойники Бога», — подумал я, завизжав, когда они ринулись на меня.
Но это были скорее не двойники, а дублеры, дублеры Абсолюта: упыри плюральности мира сего. Я видел множество качающихся, кружащихся миров, точно таких же, как наш; и точно так же там был виден лик Божий; их было много, много, Единых Богов, много таких же извивающихся Абсолютов.
Потом они стали воплощаться, воплощаться в дикие земные символы. Это были одинаковые, но время от времени все до единого изменяющиеся обозначения: то свиные хохочущие морды, жующие свое абсолютное знание; то какая-то стая непрошенных благодетелей с визгом проносилась вокруг меня; то открывались некие святые лики, параноидные в своей святости; то целая толпа бесконечно всемогущих грозно окружала меня...
Я уже не видел различия между Абсолютом и его двойниками; потом все они стали путаться между собой, точно стараясь проникнуть друг в друга: и в то же время они не могли этого сделать — только дергались, замкнутые в себя... Но при чем тут был я?!. Как все существующее было ужасно, но я ликовал. Наконец-то, наконец-то. Как я этого ждал. Или еще что-то было, или его не было?!. Только знаю: вдруг стон прошел по всей Вселенной... И я... я... вы думаете, что наступил час моего четвертого, последнего, пришествия на землю?.. О, совсем не так... Я был на земле... Но неземное и адекватное слились для меня там в единое.
Я уже чувствовал холод Вечного Ничто; оно втягивало меня в себя; но мог ли я его достигнуть?!
И последнее, что я могу передать: я был слоновьим калом; да-да, слоновьим калом большого индийского слона, кланяющегося людям в светлом и шумном цирке. Можно ли выразить эту степень существования?!
Но я еще хорошо запомнил улыбку Бога на себе...

Хорош тем, что имеет удобный по интерфейсу форум ко всем публикациям,
что позволяет всем желающим их обсуждать и получать ответы от хозяина раздела.


Copyright © Кончеев (e-mail:  koncheev@ya.ru), 2016