ВЕЛИКОЕ ДЕЛАНИЕ_КОНЧЕЕВ


Хорош тем, что имеет удобный по интерфейсу форум ко всем публикациям,
что позволяет всем желающим их обсуждать и получать ответы от хозяина раздела.


Сурат

ДЕСЯТЬ БУКВ

Конец магического времени





Дубов был великим русским писателем, только об этом никто не знал. Хотя времени для этого у почтенной публики было предостаточно, ведь великим писателем Дубов стал еще в глубоком детстве, но все равно — современников Дубова будто кто ослепил. Впрочем, это их личная проблема. Дубов написал не так уж и много, зато прилично. Потому что сюжеты брал из жизни, а жизнь фигни не подсунет. Например, был у Дубова рассказ «Ежики» (в другой редакции — «Собаки») о том, как в дачном кооперативе, где Дубов работал сторожем, один дачник развел собак. Жена у дачника-собачника работала на мясокомбинате, и он кормил их говяжьими обрезками, как родных. Вскоре собак развелось столько, что прокормить их стало невозможно (не возить же обрезки грузовиками), и они стали ненавязчиво хулиганить — то изгрызут Дубову пластмассовый умывальник, то обосрут кому-нибудь декоративную плитку во дворе. Но самой возмутительной выходкой беспризорных псов стало уничтожение популяции ежей, которые приносили дачному кооперативу много пользы, в частности — поедая слизней. Смерть ежиков предоставила слизням возможность вздохнуть спокойно и забраковать всю капусту на огородах. Осатаневшие дачники купили крысиного яда, смешали его с кашей и перетравили таким образом всех собак. Рассказ Дубова обрывался риторическим вопросом — кто следующий? Ведь если есть Тот, Кому были нужны собаки, что Он сделает с теми, кто этих собак перебил?
Или у него был рассказ на основе газетной статьи про человека, которого воспитали куры. Когда его родители умерли, родной дед поместил малыша в курятник и держал там десять лет. После этого человек-курица провел еще десять лет в дурдоме, и только потом наука обратила на него внимание. В статье трогательно описывалось, как он ходит, прижимая руки к бокам, «клюет» еду с пола и спит, сидя верхом на перилах больничной койки. Последнее обстоятельство особенно тронуло Дубова, ведь в армии он хорошо освоил это упражнение под названием «попугайчик» (и много других — были еще «сушить крокодильчиков», «пчелы» и пр.) и на собственной шкуре знал почем фунт зоологического лиха. Поэтому рассказ Дубова завершался оптимистически — пробравшись на крышу дурдома и расправив крылья, герой улетал на юг в поисках родного племени.
Еще был рассказ «Дачной», тоже из сельской жизни. Когда у одного пенсионера на даче завелся домовой, Дубов посчитал некорректным так называть того, кто живет не в доме, а на даче. Дачной был самым банальным случаем полтергейста и ничего эксцентричного не совершал — там стукнет, здесь грюкнет, вот и вся работа. Дубову этого показалось мало и он написал и про беседы дачного с хозяином дачи о творчестве Андрея Платонова (хотя старик в действительности читал только программу телепередач), и о дырке в другое измерение, которая зияла в печном поддувале, куда хозяин дачи якобы засунул руку и сорвал оттуда неизвестный цветок с неземным ароматом. Каждый, кто успел понюхать цветок до того, как тот рассыпался в прах, терял интерес к жизни, худел, через пару лет умирал от меланхолии и рождался в следующей жизни домовым или, на худой конец, дачным.
И такой вот фигни Дубов написал очень много, потому что свободного времени у него было еще больше. Ну, и таланта тоже хватало. Работа у Дубова была — хоть от зарплаты отказывайся — сел утром на велосипед, объехал все дачи, а потом сиди до обеда в своем вагончике. Потом снова на велосипед, и то же самое вечером. Ночью из вагончика лучше не выходить, да и дверь закрыть желательно покрепче, потому что по дачам много всякого народа бродит в это время и не все настроены на творческие и гармоничные взаимоотношения. По ночам лучше всего писать прозу или спать, если день не задался. Сон, в конце концов, та же жизнь, и сюжеты оттуда можно брать ничуть не хуже. Однажды, например, Дубову приснилось, что его произведения исключили из школьной программы. Тогда он пошел к министру здравоохранения и сказал: «А кто детям литературный вкус прививать будет, Пушкин что ли?» Министр все пытался объяснить Дубову, что все эти претензии не по адресу, ведь есть министр образования, который занимается этими вопросами, но Дубов четко осознавал, что его хотят сбить с толку, и все настаивал на своем: «Вы не увиливайте, а прямо скажите — я или Пушкин?» С Пушкиным у Дубова были особо сложные отношения — Пушкина он, вообще говоря, с детства не читал, но всячески противился давлению чужеродного авторитета. Когда же ему случайно довелось прочитать «Капитанскую дочку», он долго сидел на колодке перед своим вагончиком с мокрыми глазами и время от времени шептал: «Ты уж прости меня, Александр Сергеевич, пидора необразованного, я больше не буду…» С этих пор в душе у Дубова прочно установился своеобразный культ Пушкина. Мало того, что он стал видеть в паршивом пуделе, рыскающем по дачам в поисках жратвы, священное животное (ввиду кучерявости оного), теперь он строго обрывал каждого, у кого вылетит изо рта «…Пушкин что ли?», словами: «Никогда — вы слышите, никогда! — не поминайте этого имени всуе!» Про Пушкина Дубов стал думать всегда и везде, отчего даже как-то почернел немного и волосы его, прямые от природы, стали слегка завиваться. Все свои сочинения он стал подписывать псевдонимом «Дубров», вставив в свою фамилию букву «р», чтобы она ассоциировалась с фамилией «Дубровский». На физиономии писателя заколосились бакенбарды.
Утро у Дубова начиналось с того, что он ложился спать после трудовой ночи. От этого ему снились ОСы, но не в смысле полосатых мух, а в смысле осознанных снов. Сны эти были кратковременные, мрачные, но не скучные, потому что в этих снах Дубов умирал. Он приходил в себя оттого, что не может ни пошевелиться, ни каким-либо иным способом столкнуться с фактом существования своего тела в этом сером водовороте мрака, а просыпался всегда оттого, что, осознав неизбежность своего растворения, громко говорил: «Ну, и хуй с ним!»
После такого воскресения он одевал носки, спортивное трико и фуфайку, садился на велосипед «Украина» и выезжал на утреннюю проверку. Степенно здороваясь с дачниками и наемными строителями, он осведомлялся у них о состоянии городского транспорта и давал дельные советы по борьбе со слизнями. Если был выходной, он ехал в соседний поселок, где на площади перед поссоветом стоял гипсовый памятник Пушкину. Дубов осторожно влезал на пьедестал и очищал скульптуру от слизней. Набрав полулитровую банку, он злорадно запечатывал ее крышкой и, приговаривая: «Попались, голубчики!», выкидывал банку в урну. Когда Дубов уезжал, из здания поссовета выходил дворник и, вздыхая, извлекал банку из урны, открывал ее, доставал оттуда аккуратными пальцами слизней, приклеивал их на прежнее место и молча грозил гипсовому Пушкину кулаком.
А Дубов тем временем объезжал все телеграфные столбы, где развевалась на ветру бахрома его объявлений с текстом примерно следующего содержания: «Меняю овощи (картошку, капусту, буряк) и фрукты (яблоки, сливы, виноград) на ежей в неограниченном количестве. Обращаться в дачный кооператив «Дубрава» к сторожу» На объявление никто не реагировал, по ним ползали слизни, стирая корявые буквы.
Иногда он делал остановку возле сельской школы, чтобы стать у окна кабинета русской литературы и послушать, что говорят о Пушкине. Везло ему редко, и чаще всего он слышал что-нибудь вроде: «… кто мне ответит, почему Одинцова поцеловала Базарова, тот будет освобожден от контрольной…» Местный учитель русского языка и литературы не был симпатичен Дубову, потому что любил Достоевского и Акутагаву, а Пушкина не понимал вообще. Пользуясь служебным положением, он ненавязчиво вкладывал детям в головы догматы православия, соблюдал пост и не одобрял садистского отношения к слизням, мотивируя это тем, что слизни — наиболее близкие по эволюционному уровню к человеку существа, и что вообще Дарвин заблуждался, и мы произошли не от обезьян, а от слизней. Дубов же, перед которым всегда сиял темный лик Пушкина, твердо отстаивал свое обезьянье происхождение, цитируя китайские сказки про царя обезьян и индуистские предания о Ханумане. Учитель русского языка и литературы отвечал на это раскатистым сатанинским смехом, от которого Дубову становилось слегка не по себе. Но Дубова защищал сам Пушкин, в чем он имел возможность убедиться однажды вечером, когда кончилась вторая бутылка, и учитель русского языка начисто забыл русский язык. На каком-то диком суржике он спросил у Дубова, предварительно попытавшись схватить его за пуговицу:
— Дубов, скажи мне честно, как и подобает великому русскому писателю, ты бы продал душу дьяволу?
И тут Дубов явственно ощутил, что к его бакенбардам вдруг прислонились другие бакенбарды, и чей-то голос твердо прошептал ему на ухо:
— Не соглашайтесь, Дубров! Ни в коем случае не соглашайтесь!
— Я жду ответа! — потребовал учитель русского языка.
— Великому русскому писателю, — с достоинством отрапортовал Дубов, — продавать свою душу не подобает никому!



Если бы в жизни был смысл, во вселенной — Бог, а во мне — я, жить стало бы невыносимо скучно. То есть оно и так очень часто скучно, но все ж таки выносимо, можно ни про что не думать и пребывать спокойно на отведенном тебе судьбой месте, наслаждаясь свободой, будто чаем. В детстве я смотрел телевизор, а сам думал о маленьких человечках за стеклом экрана. Больше всего меня возмущала следующая несправедливость: пока я маленький, никто не доверит мне отвертку, чтобы разобрать телевизор и подружиться с человечками, а когда я стану большим и буду сам себе хозяин, я смогу разбирать телевизоры хоть каждый день, но влезть туда уже не смогу, да и подружиться с человечками будет проблематично. Хорошо еще, что в телевизоре нет никаких человечков, это гораздо меньшее разочарование, если бы они там действительно были. Ведь, ну, разберете вы телевизор, познакомитесь с этими людишками, а они… они окажутся такими же, как все, только маленькими. Откуда бы им быть иными? Точно то же и со смыслом жизни. Его отсутствие — разочарование совершенно пустяковое, а вот если бы он действительно существовал… Я думаю, что если один человек из тысячи, узнав о том, что в жизни нету смысла, вешается, то это ерунда по сравнению с тем, если бы в жизни был смысл, ведь тогда повесились бы остальные девятьсот девяносто девять.
С другой стороны, ситуация плачевная. Сами посудите, я — великий русский писатель, но мне совершенно не о чем писать. Я имею в виду нечто значительное, серьезное, заставляющее задуматься и прочий бред (далее — пр. бр.). Поэтому я и занимаюсь литературой абсурда — пишу ни о чем. Мой глагол не жжет сердца людей, я произвожу, наоборот, прохладительную литературу, освежающую. А то ведь мы, великие русские писатели, триста лет своими глаголами все пытались разжечь сердца людей, да так накоптили, что дышать невозможно. И это стало ясно не сегодня, еще Пушкин это понял. «Дубровский» — классический образец литературы абсурда. Антигамлет. Если у Шекспира принц все сомневается, есть смысл мстить или нет, а потом все таки мстит, то Дубровский сразу понял, что надо make love not war, обрел, так сказать, смысл и успешно потерял его в финале повести. Абсурд — это не логическая категория, а то состояние недоумения, в котором Дубровский глядел на отрекшуюся от своего счастья Машу. И если это состояние обалделости вы делаете своим повседневным состоянием, то уже не абсурд будет для вас логической категорией, а логика превратится в абсурдное понятие. Поэтому только литература абсурда имеет право именовать себя реализмом, а то, что обычно называется этим словом, следует именовать романтизмом. Желание подделаться под реальность в самой своей основе содержит вранье. Поскольку абсурд ни под что не подделывается и ничего не копирует, он и является реальностью.
Самое печальное, что романтизм вбивают детям в головы еще со школы. Мой друг, Семен Тарасович Хробак — учитель русской литературы в сельской школе. Его голова забита Достоевским и Толстым, забита под завязку так, что он уже не может себя контролировать и вываливает все это на детей. Его работа состоит в том, чтобы дезинформировать, а следовательно — деформировать, подрастающее поколение. Он говорит о высоких идеалах, к которым якобы надо стремиться, потому что его самого обманули на этот счет в детстве. Я тоже учился в сельской школе, и я сказал бы детям правду, которую знаю. Я сказал бы им: «Дети! У всех вас родители — либо трудоголики, либо алкоголики, в условиях сельской жизни третьего попросту не дано. У многих из вас отцы отсидели, а у некоторых еще сидят. Поэтому не стройте иллюзий на свой счет. Только десять процентов из вас станут трудоголиками и будут ебошить с утра до вечера, пытаясь справиться с хозяйством и прокормить семью. Остальные, включая и девочек, сопьются. Многие сядут в тюрьму за воровство, некоторые — за убийство. Часть сбежит в город, но никакого особого счастья там не обнаружит — там всё то же самое, только пьют меньше, а гарью дышат больше. Дети ваши станут дегенератами, потому что нация движется к вырождению. Исходя из всего этого, я просто не нахожу у себя морального права рассказывать вам хуйню про Некрасова и Толстого. С сегодняшнего дня никакой русской литературы больше не будет. А сейчас — идите в учительскую, линчуйте директора школы и после этого можете наслаждаться свободой, пока из города не приедет десант и вас всех не перебьют, что будет для вас наилучшим выходом из максимального ассортимента возможных. Ведь если вас не передавить, пока вы маленькие, то после вы воспроизведетесь в удвоенном количестве, о чем первые же и пожалеете…» — вот что сказал бы я детям на месте Семёна Тарасовича, но ему такое в голову не приходит и никогда не придёт. С ним самим надо очень долго разговаривать, чтобы вбить в его и без того набитую Достоевским голову, да и то — всегда рискуешь получить какую-нибудь заразу взамен. По сути, Семён Тарасович — паразит. Общество держит учителей не для того, чтобы они портили наших детей, как слизни портят капусту, но Семёна Тарасовича не волнуют общественные ценности. Он хочет святости, и я боюсь, что это тот случай, когда благими намерениями выстлана дорога сами знаете куда. Если вы учите ребёнка с установкой на Серафима Саровского, из него вырастет Джек-Потрошитель в лучшем случае, а то ведь и Гитлер может получиться. Поэтому школы необходимо отменить как можно скорее. Вместо того чтобы учить детей абстрактным идеалам, которые они по эстафете передадут своим детям, учителей надо заставить реализовать эти идеалы первыми, и посмотреть, что из этого получится, если получится хоть что-нибудь. Начать можно сразу с Семёна Тарасовича — поймать его ночью за онанизмом, завязать ему ноги в падмасану и запереть в погребе лет на пять для тёмного ритрита. И если после этого у него останется желание кого-то учить, пускай попробует найти учеников.
Вскройте Семену Тарасовичу башку и загляните вовнутрь — там всё делится на черное и белое. Это как спорт — у каждой команды свои цвета. Болельщики также разделяются по принципу, кто за кого болеет. Когда Семен Тарасович разговаривает со мной, который, надеюсь, ничем не болен и ни во что не играет, у него начинается нервный тик. Однажды он даже предложил мне продать душу — редкая откровенность с его стороны, и я это ценю. Семён Тарасович помог мне увидеть сущность этого варварского спорта, в который вовлечены все так называемые духовные люди. Они попросту соревнуются в ловле человеческих душ. Что бы ни происходило, это всё та же старая добрая борьба за власть. Александр Македонский хотел подчинить себе все народы, Иисус Христос хотел спасти все народы, в то время как народы никого ни о чем не просили и хотели одного — чтобы их просто оставили в покое.



Семен Тарасович Хробак до того, как стал скупать людские души за бесценок, некоторое время маялся в гражданском браке со Светланой Алексеевной Тушисвет, просветленным учителем алгебры и геометрии. Нет, по началу все, как водится, было хорошо — Светлана Алексеевна варила Семену Тарасовичу щавельные супы, стирала его носки и убирала его блевотину с ковра. Но потом ей кто-то дал почитать Кастанеду, и Светлана Алексеевна в один миг преобразилась — муж уверял всех, что она стала сущей ведьмой. В ее глазах мерещились ему зеленые огоньки, а в голове — темные мысли. Носки и блевотина мужа стали ей не интересны, а рецепт щавельного супа, если он еще хоть раз о нем вспомнит, она пообещала написать Тарасовичу на лбу. Благо, Светлана Алексеевна была женщина в теле, а Тарасович, сами понимаете, учитель русской литературы — слюнтяй, одним словом. Но это было еще полбеды. Самое страшное случилось, когда Светлана Алексеевна поехала к родной сестре в Ростов-на-Дону и познакомилась в поезде с на редкость подозрительным человеком, который отрекомендовался ей как безымянный ученый-физик, в совершенном секрете работающий на правительство.
— На какое еще правительство? — опешила Светлана Алексеевна, у которой были свои представления о секретных гениях.
— На правительство Вселенной, — развеял ее сомнения физик. — На Господа Бога, проще говоря.
Выглядел ученый колоритно. Домотканая одежда, лапти на ногах, русая борода с соломенками (из лаптей?!) и томик Толстого в руках произвели на Светлану Алексеевну неизгладимое впечатление. Она вежливо поинтересовалась, над чем сейчас ведется секретная работа, и физик охотно поделился с ней своими невеселыми мыслями:
— Ну, над чем обычно работают секретные лаборатории? Над оружием, конечно.
— А зачем Богу оружие?! — удивилась Светлана Алексеевна.
— Ему-то, может, и незачем, я же в секрете от него работаю, — объяснил ученый. — Хотя и оружие, прямо скажем, непростое — нирванная бомба, слыхали про такое?
— Даже не догадывалась.
— И зря. Нирванная бомба — это такая штука, которая если уж нирванёт, то сразу всех упечет в нирвану. Главная сложность — отсутствие нормальных условий для работы. Приходится все делать своей головой, это и лаборатория, и инструменты, и материал, и даже лаборанты.
— Так вы один работаете? — пожалела физика догадливая Светлана Алексеевна.
— Увы, — вздохнул физик. — но если вы хотите мне помочь, я могу рассказать вам о принципе работы нирваной бомбы.
— Я сделаю, что смогу, — пообещала Светлана Алексеевна.
— Вы слыхали последние новости о Боге? — для начала спросил ученый. — Я имею ввиду передовицы нашего корреспондента из Германии Фридриха Ницше.
— Так это правда?! — изумилась Светлана Алексеевна. — Бог умер?
— Умер Ницше, — строго поправил ее физик. — А Бог только сошел с ума. Посмотрите вокруг, и вам не нужны будут доказательства.
— Действительно, — Светлану Алексеевну посетило озарение. — Значит, надо Его срочно лечить! А вы бомбы делаете…
— Не спешите с выводами, — остановил ее физик. — Нирванная бомба — это только для людей бомба, а для Бога — таблетка, чудесная пилюля, способная спасти Его от параноидального бреда, которым является весь наш мир.
— Как же ее сделать?
— А ничего делать и не надо. Надо только встретиться с Богом, втолковать Ему, что к чему, а все остальное Он сделает Сам. Проблема в том, что это очень энергоемкий процесс — лет десять из медитации не выходить придется, а у меня все силы семья забирает…
— Не беспокойтесь, — сообщила физику добрая женщина. — У меня нет семьи, а энергии навалом, я все сделаю сама.
Поскольку вы все равно читаете эти строки, надо ли говорить, что ничего из этой затеи у Светланы Алексеевны не вышло, то есть вышло, конечно, да совсем не то. Светлана Алексеевна честно отсидела полтора года на циновке у себя в хате. У нее передохли все куры, огород зарос бурьяном, земля затвердела так, что и зубами не угрызешь, и даже ее престарелые родители отреклись от дочки. Только время от времени приходил Тарасович и недобрыми глазами осматривал хату, чего бы спиздить?
— Не подходил бы ты близко, — говорила ему бывшая супруга, — а то ведь как нирванёт — мозгов не соберешь.
Но Тарасович ничего ни понимал и продолжал бесцеремонно шариться по хате. Он смекнул, что Тушисвет тронулась умом — сидит себе день-деньской в углу, да мантры под нос бурчит. А раз агрессивности не проявляет, то надо этим пользоваться. И он пользовался.
И всё же пришел день, когда обычно невозмутимое лицо Светланы Алексеевны преобразилось. Как раз в тот момент, когда Тарасович пытался пропихнуть в дверь большой железный умывальник с зеркалом, она встала со своего места, участливо подошла к Хробаку и от всей души наебнула его по шее. Очнувшись, он обнаружил хозяйку дома в прежней позе и на прежнем месте.
— А как же принцип ненасилия? — обиженно спросил он.
— Ты прав, принцип второй щеки надо свято соблюдать, — Светлана Алексеевна снова поднялась со свого места. — Дай-ка я тебе еще и по уху съезжу.
Тарасович моментально испарился, а Светлана Алексеевна зажила прежней жизнью — вернулась в школу учить детей математике и мантры себе под нос бурчать перестала. Правда, иногда на нее писали доносы директору школы якобы от родителей, но все знали, что доносы пишет Тарасович, поэтому никто на них не обращал внимания. А зря. Потому что хоть Светлана Алексеевна и учила детей алгебре и геометрии, это были не совсем обычные алгебра и геометрия. Например, на уроке алгебры она могла вызвать ученика к доске, дать ему мел и сказать:
— Ну, что ж, Ушкин, сегодня тебе не повезло! Ты должен написать, сколько букв содержится в надписи, которую ты должен написать.
А по геометрии она вполне могла предложить ученикам решить задачу о квадратуре круга, которую сама решала элементарно. Задача эта действительно была простая — при помощи одних только циркуля и наугольника надо было начертить круг и квадрат, площади которых бы идеально совпадали. Но Светлане Алексеевне не нужны были даже циркуль с наугольником — она от руки рисовала на доске круг с квадратом и никогда не промахивалась, площади действительно оказывались одинаковыми.
Первым учеником Светланы Алексеевны оказался писатель Дубов. Время от времени его покидало вдохновение. И пришел день, когда оно ушло совсем и больше не возвращалось. Тогда Дубов пришел к Светлане Алексеевне и сказал:
— Матаджи, вдохновение оставило меня, я не могу даже строчки написать, а если пишу, то такое говно, что стыдно даже жопу подтереть.
— Что же ты от меня хочешь? — спросила Светлана Алексеевна.
— Хочу в нирвану!
— Ну, хорошо, я помогу тебе, только ты должен дать мне слово, что будешь делать все так, как я говорю.
— Даю слово!
— Тогда садись здесь и медитируй.
— Прямо здесь?!
— Прямо здесь.
— Так я ж не умею.
— Вот и хорошо. Сиди и ничего не делай.
Короче, сел Дубов медитировать, все ему похуй уже, крыша куда-то едет, а он — ноль внимания… И вдруг приходит к нему на ясную головушку вдохновение.
— Матаджи! — закричал Дубов. — Ко мне вдохновение пришло!
— Так всегда бывает, когда занимаешься очищением ума, — согласилась Светлана Алексеевна. — медитируй дальше.
— Но я не хочу дальше, — захныкал Дубов. — Мне бы рассказик написать, а?
— Ну, ладно, — разрешила Светлана Алексеевна. — Иди. Писатель!
Дубов ушел, написал рассказ, но через пару дней вдохновение снова от него отказалось, и он вернулся к Светлане Алексеевне.
— Ты уж прости меня, мудака старого, что я опять купился на жирные сиськи Музы, больше не буду! Можно я снова посижу?
— Ну, садись, — разрешила Светлана Алексеевна. — Только больше не поддавайся искушению, иначе не видать тебе нирваны.
— Слушаюсь! — сказал Дубов и сел в позу лотоса.
Ну, вы сами понимаете, что как только у него в башке пусто стало, так снова приходит к нему в голову гениальный сюжет для повести. Дубов честно терпел два дня, но потом взмолился:
— Отпусти ты меня, матаджи, такой сюжет пропадает!
— Ну, иди, пиши! — позволила Светлана Алексеевна.
Дубов засел за повесть, написал пролог и половину первой главы, а потом понял, что и сюжет-то дерьмовенький, и вообще — никакого желания нет этой бодягой заниматься.
— Прости меня, матаджи, — сказал Дубов Светлане Алексеевне. — дозволь еще раз попытать счастья?
— Пошел на хуй, Дубов, — ответила Тушисвет. — Хочешь медитировать, медитируй дома, а мне мозги больше не еби.
Так Дубов завалил спасение своей души.
Как-то Светлана Алексеевна рассказала ему свою историю — и про секретного физика, и про нирванную бомбу, после чего Дубов спросил:
— Так вы поговорили с Богом или нет?
— Поговорила, — подтвердила Светлана Алексеевна.
— Почему ж мы до сих пор живы?
— Он меня переубедил. Логика у Него, понимаешь, своеобразная — даже возразить нечего…
Понятно, что никакого Бога Светлана Алексеевна не видела и ни с кем не разговаривала, но так уж повелось у этих мистиков, что главная функция учителя — вешать ученикам лапшу на уши до тех пор, пока до них не дойдёт, что соображать лучше своей собственной бестолковкой. Правда, Светлана Алексеевна считала себя учеником математики, а не мистицизма, но это, скажем откровенно, один хуй.



Я всегда был глубоко религиозным человеком, с детства меня тянуло к Иисусу, потому что в детстве я ничего не знал о евреях. Как бы то ни было, все мои религиозные потуги ни к чему не приводили — я даже не мог с уверенностью сказать, есть Бог или Его нет, не то, что эта сука, моя бывшая жена, у нее-то нет ни малейших сомнений в этом — то есть не в том, что Он есть или нет, а в том, что ответ на этот вопрос ей неизвестен. «Скорее всего, нет, — сказала она мне. — Но это, в общем, не важно». И действительно, она просто не забивает себе этим голову. Я вообще не догадываюсь, о чем она, ведьма, думает — вроде, ни о чем. Но за что я ей благодарен, так это за то, что она открыла мне смысл моей жизни. Ей-то это ничего не стоило, она только и сказала мне тогда: «Семен, обстоятельства так сложились, что прежний Бог умер, у теперешнего поехала крыша так, что можно сказать, что Его нет, а тот Бог, который тебе нужен, еще не родился!» Если вы догадались, о чем я, то уж и решили, что я тоже сумасшедший, как сучья ведьма, но нет — я могу предъявить вам факты, перед которыми вам придется снять шляпу! Тракторист Дробот повесился, а у меня растут волосы между пальцами — этого вам мало? Тогда подождите еще немного, я предъявлю вам и другие факты, и вы больше не будете скалить свои изъеденные кариесом зубы… Да, я решил привнести в мир нового Бога, рождение Которого я наметил целью всей своей жизни. Только мне не хватает времени, и я боюсь, что умру раньше, чем новый Бог появится на свете. Именно поэтому я и пишу все это, чтобы кто-нибудь продолжил мое дело, если я не успею его завершить. Вообще, родить Бога просто — Бог рождается в процессе какого-нибудь ритуала. Каков ритуал, таков и Бог. Я еще толком не придумал, какой именно Бог мне нужен, поэтому и ритуал пока не разработан. Но над экспериментальной проверкой своей технологии я работаю уже сейчас, только для облегчения опытов использую более простую концепцию. Я имею ввиду идею Сатаны. Эта идея настолько проста, что всерьез в нее никто не верит. А если бы верили, можете не сомневаться, очень скоро наш мир превратился бы в ад. Но не в тот ад, которым он является сейчас, благоустроенный, с Интернетом, маршрутными такси и кремом для бритья, а в настоящее пекло, где с вас живьем сдирают кожу и жарят на машинном масле. Только Сатана, который мог бы такой ад создать, еще не родился. Потому что люди, толкующие о Сатане — богобоязненные бюргеры. Вспомните Оззи Осборна, который ел летучих мышей, а теперь устраивает семейные телешоу для провинциальной Америки. Или Элиса Купера, который со сцены заливал кровью зрительный зал, а теперь поддерживает консервативную партию республиканцев. Про Мерилина Мэнсона я уже не говорю — вонючий интеллигент. Все они — актеры, хорошие и не очень, а дьявол, как и Бог, рождается серьезной верой.
Многие считают меня придурком — я живу впроголодь, потому что вся моя скромная учительская зарплата уходит на скупку душ. Человеку не интересно продавать душу дьяволу за триста рублей — надо минимум триста баксов. И то, такая цена прокатывает лишь потому, что я всячески уверяю клиента, что никакого дьявола не существует и что все это веселая рождественская шутка. Всерьез бы никто подписывать договор не стал — надо совсем циником быть для этого. Тот же Дробот раз десять меня переспрашивал, а точно ли, что я сам не верю в Сатану? Я и не верю, чего мне врать. Правда, когда я столкнулся с фактами воочию, у меня стала расти шерсть на руках и кожа на ступнях стала твердеть, но это потом… Так что Дроботу я не врал. Просто психика суеверного человека так устроена, что он не в состоянии поверить, что ему в шутку подарили триста баксов. Уже через неделю Дробот пришел ко мне с топором, а когда я ему не открыл, поджег мне дом. Не знаю, что у него там случилось — родные молчат, но, думаю, одним скисанием молока дело не ограничилось. В целях безопасности я взял отпуск на месяц, а когда вернулся, то узнал, что Дробот повесился. Теперь меня не то, что пальцем никто не тронет — обматюкать боятся. Только сучья ведьма, которая не боится ничего и никого, не признает моего инфернального авторитета, ну и пусть. Зато графоман Дубов, завидев меня, спотыкается даже на велосипеде.
Недавно вышла в свет книга «Нирванная бомба», автор — некто Конец Концов. Книгу мне дала сучья ведьма и сказала, что знакома с автором и является его ученицей. Не сомневаюсь. Этот Концов хочет замочить Бога, которого нет, но сучья ведьма уверяет, что у него ничего не получится. Когда я поинтересовался, почему, она дала мне развернутый математический анализ проблемы. Согласно учению Кама-сутры, сказала она, чтобы получать непрерывное удовольствие от процесса, надо ни в коем случае не кончать. Потом она стала рассказывать мне про шивалингам, которому поклоняются все религиозные индусы, это такой каменный хуй, который всегда стоит и никогда не кончает. Вообще, сказала она, у хуя традиционно бывает три состояния — когда он стоит, когда он висит и когда вообще уже не важно, есть он или нет, потому что его владелец импотент. Согласно К. Концову, наилучшим является третье состояние, но сучья ведьма уверяет, что Концов заблуждается, потому что не берет в расчет четвертое измерение, которое пронизывает три предыдущих. Не важно, говорит она, стоит хуй или висит, или его владелец вообще импотент, самое главное, чтобы человек был хороший. Не знаю, что сучья ведьма имела в виду, но если речь шла о нашем мире, то он в состоянии импотенции находится уже столько, что у него давно отсохли яйца.



Так уж повелось, что любое мало-мальски динамичное событие в селе было способно взбудоражить половину населения. Да чего там говорить, проедет машина мимо дома, а ты уже спешишь к окну посмотреть — шо ж там такое? Поэтому на похоронах тракториста Дробота было не продохнуть. Дробот лежал в гробу весь синий и с таким видом, что будь его воля, встал бы сейчас да раздал всем пиздюлей. Жена Дробота закрывала гроб всем телом и непрерывно голосила:
— Да на кого ж ты меня с детьми покинул, кормилец ты наш родненький, как же мы без тебя теперь жить будем и без твоей мизерной зарплаты-ы-ы?! Кто ж мне теперь ребра ломать будет, а детей ремнем обрабатыва-а-ать? За что ж ты нас покинул, за какое прегрешение, ведь у нас в семье по грехам только ты специализировался-а-а? Как же ж мать твоя теперь без тебя будет жить, ты ж ей счастливые годы до самой смерти обеспечил, Дробот, сука-а-а…..
— Уберите крест, — сказал батюшка Афанасий. — Ну, я кому сказал, уберите! Нечего тут… Вдове не мешайте, пускай голосит… Успокоительное? Не надо.
Батюшку Афанасия пригласили на похороны не столько для отпевания, сколько для того, чтобы он прояснил ситуацию с дьявольщиной вокруг Дробота. Приказ убрать крест с глаз долой насторожил присутствующих, но одновременно и вдохновил. Все таки глазеть на висельника было не весело, а батюшка своими действиями хоть как-то оживил циничный и отработанный до мелочей ритуал.
— Тихо всем! — сказал батюшка Афанасий. — Говорить буду. На отпевание вы меня позвали зря — не уполномочен я висельников отпевать. Да будь это простой самоубийца, я бы, может быть, и прочел молитву за спасение его души. Однако сукин сын связался с сатаною, а как стало припекать, так и слинял. Поэтому сказать могу я только одно: гори в аду, Дробот, гори в аду синим пламенем!
И вдруг Дробот громко рыгнул. Односельчане зароптали.
— Это ничего, это бывает, — успокоил их батюшка. — Это дурной воздух у него из утробы выходит. Кончайте с ним побыстрее.
И действительно, опасаясь, как бы покойник не встал, гроб заколотили на скорую руку и буквально выкинули в могилу, как выкидывают мусор в помойную яму. Хлеб туда батюшка бросать не разрешил, а перед тем, как могилу начали закапывать, стал на край и помочился.
— Эк он рыгнул-то, — говорили между собой люди. — Как бы живьем мы его не закопали.
— Да от него уже смердело, какое там «живьем»…
— А батюшка-то суров, суров…
— А хуй у батюшки — сантиметров двадцать пять будет, не хуй, а целый хобот, всю могилу как есть обосцал…
— Это он чтоб наверняка
— То есть?
— Святой воды у него под рукой не оказалось, а с Дьяволом как-то бороться надо…
Конечно, батюшка Афанасий приехал сюда не на похороны, а по секретному заданию Церкви, куда уже давно поступали тревожные сигналы о готовящемся воплощении сатаны в человеческом теле. До принятия сана батюшка Афанасий и сам смотрел все эти фильмы — «Омен», «Экзорцист» и даже «Кошмар на улице вязов», но ему и в голову не могло прийти, что реальный сатана встанет на пути именно у него. Впрочем, батюшка был мужик не робкого десятка — он даже гнева Божьего не страшился, когда кушал свинину в Великий пост или там желал жен каких-нибудь ближних своих. Почему-то батюшка был уверен, что Иисус любит его и уважает, а потому не станет доёбываться из-за пустяков.
На повестке дня у батюшки Афанасия был обход свидетелей и подозреваемых, в списке которых первым был, конечно, известный на все село колдун Самойлов. Колдун жил в заброшенном хлебном магазине возле точно такой же заброшенной птицефермы между селом и лесом*.
В хлебный магазин батюшка входил с тяжелым сердцем — проводники его из неясных опасений входить не пожелали и даже, чего греха таить, мысленно попрощались с батюшкой. Всё-таки языческое ядро в наших людях сильнее христианской плесени, поэтому батюшку Афанасия только уважали, а колдуна — боялись. Однако, к удивлению своему, ничего демонического в обстановке заброшенного магазина батюшка не обнаружил. Даже колдуна Самойлова, который сидел на полу между прилавком и хлебными полками, обнаружить ему удалось не сразу. Колдун молча глазел в пустоту, и батюшка на всякий случай пощупал колдуну лоб. Убедившись, что Самойлов вполне жив, батюшка посидел немного возле него и, насладившись даршаном, вышел из магазина.

* Про колдуна Самойлова смотрите рассказ Сурата «Мусорное ведро». (А.К.)

— Какой это вам, дураки, колдун, — спросил он у провожатых, когда у него рожа, как у рублёвского Спаса? Сей есть великий праведник, дерзнувший на подвиг неподвижности и молчальничества, и если Господь не раздавил ваше село, как гниду содомскую, то только из-за него. Сами суть бесы поганые, вот и боитесь света Божьего аки тьмы.
Провожатые знали, что батюшке лучше не возражать, да и нечего было. Свой следующий визит батюшка нанес в школу — учительнице алгебры и геометрии Светлане Алексеевне Тушисвет. Поскольку всех учеников отпустили поглазеть на похороны Дробота, Светлана Алексеевна сидела в учительской (да и во всей школе) одна и проверяла тетради. Увидев ее, батюшка почему-то стал лихорадочно вспоминать таблицу умножения. Демонами в учительской тоже не пахло, поэтому батюшка объяснил цель своего визита с превеликой неохотой.
— Вам нужен мой бывший муж, Семен Тарасович Хробак, — сказала Светлана Алексеевна. — Он преподает в этой школе русский язык и литературу.
— Как же вас угораздило за сатану-то замуж выйти? — не удержался батюшка. — Грех ведь.
— Ну, так что ж, что за сатану, — парировала Светлана Алексеевна, — что ж он после этого — не человек?
Оставив Светлану Алексеевну в учительской, батюшка решил заглянуть в кабинет русского языка и не промахнулся — здесь стоял крепкий запах серы, а со стен глазели демонический Достоевский, косоглазый Акутагава и похожий на ухмыляющуюся жабу Стивен Кинг. Батюшка поснимал портреты со стены, сложил их в кучу, помочился на нее и, бросив горящую спичку, еле успел отскочить — пламя ахнуло до самого потолка. Вернувшись в учительскую, он сказал Светлане Алексеевне:
— Идите домой, скоро здесь все будет в огне — я поджег школу.
— Я лучше пойду тушить огонь, — ответила Светлана Алексеевна и, сняв со стены огнетушитель, оставила батюшку одного. Он подошел к раскрытой тетради, которую проверяла Светлана Алексеевна, и прочел: «Даосское число 69 состоит из сатанинской шестерки и христовой девятки, но, как мы видим, цифры не борются друг с другом, а образуют диалектическое единство, континуум. Может показаться, что 6 — это головастик, плывущий вниз, а 9 — головастик, плывущий вверх, то есть, что это два разных головастика. В действительности же, 69 — это символическое изображение головастика, который плавает по кругу. То есть, мы сталкиваемся с указанием на сущность, которая кажется нам разделенной, не будучи таковой. Поэтому каждый, кто толкует о диалектике Христа и сатаны (я уже не говорю — о противостоянии), попросту бредит. Янус двуличен, но не двоичен…»
«Что за умник такой?» — удивился батюшка и закрыл тетрадь. На обложке значилось: «Яков 1.10».
— Засранец ты, Яша, — вслух сказал батюшка. — был бы я твоим отцом, всыпал бы тебе по самое не балуй. Солдатским ремешком…
В коридоре батюшке ударил в нос запах гари. По коридору с ведрами бегала туда сюда Светлана Алексеевна — огнетушитель оказался дохлым, а туалет был от кабинета русского языка и литературы на весьма значительном расстоянии. Благословив Светлану Алексеевну крестным знамением, батюшка покинул школу и отправился к дому Семена Тарасовича Хробака.
Хробак жил в убогой мазанке с провалившимся потолком. Во дворе у Хробака, обняв деревянную колоду с торчащим из нее топором, болезненно храпел в жопу пьяный великий русский писатель Дубов.
Проснулся Дубов оттого, что что-то мокрое и соленое стало стекать с его лица за шиворот. Открыв глаза, он увидел батюшку Афанасия, оправляющего рясу.
— Семен Тарасович Хробак здесь проживает? — спросил батюшка.
— Пидарасович? — Дубов пошарил рукой за пазухой и попробовал нащупанное на вкус. — Здесь, конечно, где ж ему еще проживать? Только я не знаю, где он сейчас. Я, видите ли, немного…
— Вижу, — сказал батюшка. — А вы сами кто будете?
— Дубров, — отрекомендовался Дубов. — Прозаик. Но вы меня, конечно, не знаете. Как прозаика, я имею ввиду. Я сторожем, вообще-то, подрабатываю в «Дубраве», но это так, мирское…
— Достоевского любите? — спросил батюшка.
При упоминании имени классика русской литературы, а, может быть, по каким другим причинам, Дубова обильно стошнило.
— А Стивена Кинга? — продолжал допрос батюшка. — Лавкрафта?
— Не надо больше! — взмолился Дубов. — Мне… плохо.
Оставив Дубова обниматься с деревянной плахой дальше, батюшка вошел в дом. Здесь тоже воняло серой, как и в кабинете русского языка, а весь пол был усыпан мелкой черной шерстью, словно здесь проживала стая линяющих собак. На столе лежала записка: «Уехал в отпуск, когда буду — не знаю. Большая просьба не пускать в дом Дубова, иначе он уничтожит все мои запасы самогона. Хробак."
Батюшке действительно стоило огромных усилий удерживать Дубова, который в отчаянии все пытался броситься в горящую хату и просил:
— Пусти, кому говорят, человек ты или нет!
Целую ночь Дубов молча просидел перед мерцающим пепелищем. Бакенбарды его развевались на ветру, который участливо, но безуспешно пытался высушить горькие слезы великого русского писателя.



—…ь! — выругался Тарасович. — Опять Дробот приходил! Слышишь, Дубов, опять этот ебаный полтергейст всю водку допил!
— Приведения не пьют водку, — открыл один глаз Дубов.
— А кто ж ее тогда выпил, — горячился Тарасович. — Пушкин, что ли?
— Никогда! — поднялся, словно ванька-встанька, со своей лавки Дубов. — Вы слышите? Никогда не поминайте этого имени всуе!
— Да ладно тебе, не горячись, — примирительно сказал Тарасович. — Может, и мы выпили, не помню…
С тех пор, как Тарасович поселился в вагончике у Дубова, призрак Дробота с петлей на шее приходил сюда каждую ночь и выпивал всю водку, которая осталась с вечера. Хотя, Дубов прав, вполне возможно, что водку выпивали они с Тарасовичем, а на Дробота пеняли зря, но тем не менее — чего он шляется по ночам хрен знает где, а не лежит в обосцаной отцом Афанасием могиле? Отец Афанасий, впрочем, был еще хуже привидения — приходил каждый день и грозился обосцать вагончик, если в нем действительно прячется Тарасович, серная вонь от которого была слышна по всему дачному поселку. Слушая угрозы батюшки, Тарасович сидел под письменным столом Дубова и, обхватив себя волосатыми лапами, дрожал и вонял от страха, как скунс. У Тарасовича давно уже выросли копыта на ногах и рога — на голове, солнечный свет он переносил плохо.
— А как ебаный поп выломает дверь и обосцыт меня, — жаловался он Дубову, — тогда что?
— Я хуй его знает, — отвечал Дубов. — Может, сгоришь заживо, а, может, превратишься в зловонную зеленую лужицу, тут заранее не угадаешь…
Раз в неделю на горном велосипеде приезжала Светлана Алексеевна и приносила продукты — Тарасович мог есть только скисшее, протухшее или заплесневелое, а из свежих продуктов пил только водку.
— До чего себя довел, чертяка! — сокрушалась Светлана Алексеевна. — Предупреждала я тебя, русская литература до добра не доводит! Иное дело — математика…
— Ну, пошла, пошла, — кривил рожу Тарасович. — Лирик физику не товарищ! Впрочем, черт со мной, а вот детей жалко — как они там без меня, кто им про Достоевского теперь расскажет, Пушкин, что ли?
— Никогда! — бледнел Дубов. — Вы слышите…
— Сядь, Дубов, — успокаивала его Светлана Алексеевна. — И ты, Семен, не волнуйся — все уроки по литературе я на себя взяла, буду давать детям азы нумерологии. Оно пополезнее Тургенева будет.
— Детям не нужна нумерология! — сжимал кулаки Тарасович. — В них надо не бездушные цифры закладывать, а сеять семена разумного, доброго, вечного…
— Ты уж у себя посеял, — кивала Светлана Алексеевна на его рога, — и всходы не особенно радуют.
— Что ты понимаешь, ведьма, — обижался Тарасович. — Это последствия неудачного эксперимента, не более того.
— А по-моему, — вставлял Дубов, — таких экспериментаторов к детям за километр подпускать нельзя.
— Ну, почему же, — заступалась Светлана Алексеевна за бывшего мужа. — Сейчас такие дети пошли, что неизвестно, кого к кому нельзя подпускать. Вон у Семена, когда он только к нам в школу устроился, не жопа, а дуршлаг была от ихних кнопок — он до сих пор все уроки стоя проводит…
— Уже не провожу, — вздыхал Тарасович.
— И правильно, — одобрила Светлана Алексеевна, — и не надо. Есть такие люди на свете, которым лучше вообще не работать. Будучи паразитами на теле общества, они принесут ему гораздо меньше вреда, потому что будут только брать. А если они начнут что-то делать, производить какой-либо продукт — хорошо еще, если осязаемый, вроде табуретки или ржаных сухариков, а если знания?! — тогда мир начнет уподобляться им. Поэтому ты, Семен, в настоящее время занял то самое заветное место, уготованное тебе судьбой, к которому шел всю свою жизнь.
Поерзав волосатой задницей по скамейке, на которой он сидел, Тарасович неуверенно улыбнулся.
— Ты думаешь? Ну, может быть, не знаю… Мне и в самом деле не так уж плохо теперь, просто — куда деваться от переполняющих душу мыслей, планов и прочего, не гасить же в себе творческую искру?
— Какие у тебя планы? — изумился Дубов.
— Планы… — Тарасович неопределенно пошевелил когтями в воздухе. — Ты понимаешь, Дубов, мы с тобой уже столько всего переговорили, что если ты умный человек, то и сам обо всем догадаешься, а если не догадаешься, значит, и объяснять тебе бесполезно.
— Не знаю, — вздохнула Светлана Алексеевна, — какие у тебя планы, но, по крайней мере, то, о чем ты меня просил, я тебе привезла, и скажу тебе честно, хороших предчувствий по этому поводу у меня не возникает. Вот, бери!
С этими словами она достала из сумки какой-то пакет, перепачканный жирными розовыми иероглифами, и положила его на стол перед Тарасовичем.
— Что это? — полюбопытствовал Дубов.
— Сейчас увидишь, — ухмыльнулся Тарасович.
Развернув упаковку своими мохнатыми лапами, он достал оттуда непонятный резиновый рулет телесного цвета и не спеша раскатал его по столу.
— Да-а-а, — сказал Дубов. — Не ожидал от тебя. Дашь попользоваться?
— Дурак, — возразил Тарасович. — Выдолби дырку в столбе и пользуйся на здоровье, а сюда не суйся. Не для тех это целей…
Надо ли объяснять читателю, что в самые сжатые сроки в школу пришла новая учительница русского языка? Конечно, не надо. Читатель настолько умен (если его глупость позволяет ему в это поверить), что ему вообще ничего не надо объяснять — он понимает все. Тем не менее, он любит слушать всякие истории точно так же, как и писатель ничего не хочет объяснять, питая лишь слабость к художественному повествованию. Так они и ладят между собой… Но мы отвлеклись, и на самом интересном месте. Зинаида Ся, новая учительница русского языка, которую те школьники, которые с энтузиазмом вступили в стадию полового созревания, стали любовно называть Зинуся, была, несомненно, девушкой китайских кровей, хотя по-русски и на мовi говорила чисто, без акцента, даже подозрительно правильно. Школьную программу Зинуся не уважала вообще, и во всех классах давала только «Гранатовый браслет» Куприна, будто другой литературы на свете не существовало. На детей это оказывало странное воздействие — мальчики начинали усиленно заниматься онанизмом, приходя на занятия бледными и изможденными, а девочки заразились неизвестной китайской болезнью, суть которой заключалась в появлении холодного хищного блеска в глазах и нервном подергивании верхней губы, так что непонятно было, кривятся они или ухмыляются. То есть внешне все было как бы прилично, но любой человек, оказавшись среди этих детей, ясно чувствовал — разврат. Что-то порнографическое было в том, как ребенок нес учителю дневник на двойку, я бы даже сказал — садомазохистское. Собственно, именно это и беспокоило — не было конкретных инцидентов, которыми можно было возмутиться и перейти к решительным действиям, однако было ясно, слишком ясно, что повод для беспокойства есть, только, где его искать — вот вопрос. Даже отец Афанасий как-то после уроков заявился в школу, чтобы разобраться во всем самостоятельно, но Зинусю это не испугало, а к перспективе быть обоссанной она относилась, наоборот, весьма игриво.
— Чему вы учите детей? — без обиняков спросил отец Афанасий.
— Я прививаю им любовь, — удивленно ответила Зинуся, — к литературе.
— А разве вы не знаете, что единственная литература, которая действительно необходима человеку, это Слово Божье? — спросил отец Афанасий.
Тут Зинуся хищно улыбнулась:
— Бог есть любовь? — задала она контр вопрос и мягко погладила отца Афанасия по яйцам. — Не правда ли?
— Правда твоя, — отстранил ее руку он. — Не вводишь ли в искушение малых сих?
— Вы всегда в кальсонах ходите?
— Если правая рука твоя согрешит…
— Как они… веревочки, что ли?
— Вырви глаз свой… ой…
— Будьте терпимее, батюшка… терпимее…
— Хорошо, я потерплю…
В этот день батюшка Афанасий даже первое в своей жизни стихотворение сочинил:

От удачного минета
возвышается душа,
ей не страшен конец света,
ей и тьма, бля, хороша!

— Грех, конечно, — пожаловался он Зинусе, но та только застегнула ему ширинку.
— Вот и хорошо, что грех, — сказала она. — Великий русский святой Григорий Распутин одними грехами и спасался, справедливо полагая, что без греха нет и раскаяния, а без раскаяния никакая святость невозможна. Чем больше грех, тем сильнее раскаяние; чем сильнее раскаяние, тем выше святость.
Вообще, Зинуся любила людей. Будучи обыкновенной резиновой бабой китайского производства, она не страдала от внутренней пустоты, и заполнять эту пустоту человеческими чувствами было для нее верхом наслаждения. Конечно, она мало знала о любви, потому что не видела ее в людях, а только читала о ней у Куприна, зато по части эротического драйва равных Зинусе не было.
Хотя, конечно, вполне вероятно, что и эрос тоже кто-то выдумал, а в реальности ничего такого нет. Я пишу эти строки в зале ожидания харьковского ж/д вокзала, в метре от меня на полу сидит молодая бомжиха. Вместо того, чтобы сесть в кресло, она склонилась перед ним на колени и положила на него, как на гильотину, свою обмотанную сиреневым платком голову. Поразительное зловоние, исходящее от нее, по степени своей хуёвости может сравниться разве что только с нечеловеческим холодом, здесь царящим. В таком холодном и вонючем мире трудно придумать место эросу. Думаю, в этом и заключается секрет невообразимой Зинусиной сексапильности. Мужчине трудно хотеть трахнуть женщину, у которой психика заслоняет тело. А у надувной Зинуси психика отсутствовала начисто, у нее даже вместо мозгов был обычный воздух.
Изредка она беседовала со страшным мохнатым уебищем, в которое в конце концов превратился Тарасович.
— Теперь я понял, — говорил он ей, — что очень важно, кто вдыхает жизнь в человека, Бог или я. Может быть, сам воздух, которым я тебя надул, был испорчен прохождением через мои легкие, потому и получилось то, что получилось. Я-то хотел явить миру идеального учителя русской литературы, а, между тем, уже два ребенка угодили в реанимацию из-за нервного истощения на сексуальной почве. Видимо, прежде чем творить вовне, творец должен как следует разобраться с собственными потрохами. Но в моем случае, похоже, это уже поздно, совсем я, Зинуся, осатанел.
— Хотите, я вас с отцом Афанасием сведу, — участливо предлагала Зинуся, — он вас обосцыт по-христиански.
— Возможно, — соглашался Тарасович сокрушенно, — так и следует поступить. Но я, по-моему, еще не готов к таким радикальным мерам.
«Но что я теряю?» — думал Тарасович, глядя на полную луну, которая своим ореолом посеребрила и успокоила его мысли. Перед крыльцом избушки, где приютился отец Афанасий, он остановился, чтобы взвесить все хорошенько, но у него ничего не получилось. Скрипнула входная дверь, голос отца Афанасия процитировал Льва Толстого, глухо бормоча: «Грехи, грехи мои…», раздался тихий всплеск, и на Тарасовича обрушилось литров десять неопознанной в первые секунды жидкости комнатной температуры. Облизав губы, и шмыгнув носом, Тарасович понял, что батюшка Афанасий хотел выплеснуть в сад ведро с нечистотами (очень удобное приспособление для тех, кто не любит выходить в туалет из дома в темное время суток), а выплеснул на него. Пока батюшка суетился вокруг него с извинениями и кудахтал: «Ах ты, Господи! Вот ведь незадача…», Тарасович медленно пытался сообразить, в чем дело — то ли батюшкина моча потеряла всю свою очищающую силу, то ли надо подождать еще немного.



Больше всего на свете я люблю ездить в поездах. Электричка супротив поезда все равно что Каштанка супротив человека, но и она прокатит. Жена не разделяет моей любви. Ей не понравилась ни электричка, ни мое родное село, где я прожил восемь лет — с первого по пятый классы. Во-первых, все замело снегом. Во-вторых, остановиться не у кого, а до электрички еще четыре часа. Поэтому мы пошли сразу в школу. Хосподи, какая красотишча вокруг! Повсюду тишина, разруха и лишь, как сказано у Блока, чего-то хрюкает в хлеву да кашляет старуха. Мое село — самое красивое место на земле. Имя ему — Кельмансталь. Я не знаю, что это означает, но как звучит мне нравится. Но больше всего мне понравилось, что я не повстречал практически ни одного придурка из тех, с кем учился — часть из них уехала в город, часть спилась, часть села в тюрьму, а некоторые даже умерли. Правда, по дороге нам встретилась бывшая косоглазая девчонка, с которой я когда-то вёл священную войну, а в кафе нас обслужило другое привидение из прошлого, но, по большому счету, всё обошлось.
В школу мы вошли посреди урока, поэтому положили торт на подоконник и стали молча ждать звонка. Я волновался, что, может быть, зря сюда приехал, надеясь сделать таким образом приятное своей любимой учительнице, теперь уже директору школы, и что она вполне могла забыть меня и т. д. и пр. бр. А я ей в подарок распечатку своей книги привез — подарок, конечно, не ахти какой, особенно если учесть, что книга начинается с телеги под названием «Три извращенца», а продолжается ещё хуже, однако это было самое лучшее, чем я мог одарить человечество на тот момент. Так я и скрипел красными половыми досками, изучая надписи на стенах, пока не прозвенел звонок.
Зинуся сразу меня узнала и отпустила детей без домашнего задания. Сначала она рассказала моей жене, каким я был умным и выдающимся, а потом поинтересовалась, что же со мной в результате стало? В двух словах я сообщил ей, как бросил университет, загремел в армию и стал грузчиком на ж/д вокзале.
— Эх ты, — сказала она, — и не стыдно тебе.
Да, мне стало почему-то стыдно, и я сказал, оправдываясь:
— Зато я книгу написал. И торт вам привёз.
На душе у Зинуси слегка полегчало. Она спросила, почему я приехал посреди недели, а не в пятницу, когда было намечено торжество, и я ответил, что никого из одноклассников видеть не хочу и что приехал я исключительно ради неё, чтобы она не обиделась. После этого Зинуся совсем оттаяла и отпустила нас вполне мирно, безо всяких наездов и напутственных слов.
— Куда ты сейчас, Яша? — спросила она. — До электрички ведь далеко ещё.
— Может быть, Тарасовича навещу, может, Дубова, если найду…
— Отчего же не найдешь, — грустно улыбнулась Зинуся. — Куда им деваться?
Нельзя сказать, чтобы Дубов сильно изменился. Он всё хотел предложить мне распить поллитру, но жутко стеснялся моей жены. Теребя бакенбарды, он сообщал нам последние сельские новости, которые сводились к тому, что «а у нас всё по-старому».
Я подарил ему последний опус Ирины Сурат о Пушкине, и он прослезился.
— Спасибо тебе, Яша, за всё. За то, что вдохнул в нас жизнь, пускай какую-то несуразную, а местами и откровенно хуёвую, но все же это намного лучше, чем ничего. Спасибо.
Тут кто-то стал топать сапогами у входа, сбивая с них снег, и через минуту перед нами предстал Тарасович во всей своей облезлой красе — шерсти на нем почти не осталось, о былых рогах напоминали лишь две невнятные шишки на лысине (он объяснил, что ему их жена бывшая обломала), а процент Достоевского в его крови был значительно ниже нормы.
— Сколько лет, сколько зим, — обрадовался он мне. — Не поверишь, Яша, с тех пор, как ты перестал писать о нас свой рассказ, здесь ровным счетом ничего не происходит. Спасибо и на том, что точку до сих пор не поставил…
— Да ладно, Тарасович, — сказал я, — у меня ещё целых три буквы до конца осталось, с моими скоростями это почти бесконечность.
— Вот и хорошо, вот и хорошо, — одобрительно затряс головой Тарасович. — Значит, есть в жизни ещё какая-то надежда…
— Я ничего не понимаю, — сказала моя жена, — о чем вы говорите.
— Видишь ли, — объяснил я ей, — мы с тобой приехали в рассказ, который я когда-то начал писать, но так и не дописал. Дубов и Тарасович — действующие лица этого рассказа. Судьба их зависла в неопределённости, поэтому им грустно, и вся их надежда — только на меня. Я хотел, чтобы ты увидела их, эта поездка — мой подарок тебе.
— Хорош подарочек, — похвалила меня жена. — Во-первых, здесь очень холодно…
— Просто рассказ заморожен на некоторое время.
— Во-вторых, тут царит полная разруха…
— Это потому, что я очень долго не думал об этом рассказе…
— В-третьих, твой подарок нагоняет тоску. Насоздавал тут живых людей и бросил. А дописывать историю кто за тебя будет? Пушкин?
— Никогда, — начал Дубов и осёкся.
— Дело в том, что я в очередной раз решил распрощаться с литературой, — стал объяснять я. — Мне интересны новые формы, понимаешь?
— Ну, придумай ещё пару абзацев, чтобы у людей всё кончилось хорошо.
— Даже не знаю, — засомневался я. — Вообще-то, предполагалось, что Зинусе подложат кнопку на стул и она сдуется, Тарасович или умрёт, или очистится в результате обосцания отцом Афанасием…
— Пускай очистится! — сказала жена.
— Ну, пускай…
— А я? — растерянно спросил Дубов.
— А про тебя я и говорить не хочу, — соврал ему я.
— Пускай он станет настоящим писателем, — предложила жена, — и его книга станет бестселлером.
— Но так не бывает! — запротестовал я. — Даже я так и не стал настоящим писателем…
— А мне — пху! — отрезала жена.
— И мне тоже, — согласилась с ней Светлана Алексеевна, непонятно откуда здесь материализовавшаяся. — Мне лично абсолютно всё равно, будет этот рассказ дописан или нет, хотя, конечно, было бы неплохо, чтобы всё разрешилось более или менее благополучно.
— Неудивительно, — пожал плечами я. — Ведь это я сам вас такой крутой ведьмой придумал, вот вам и всё равно.
— Ну так что ж, что придумал. Я, как ты знаешь, не только учительница математики, но и выдающийся мистик нашего времени, пребывающий в непрерывном единстве с Тем, Кто, в свою очередь, придумал тебя. А посему я предлагаю тебе перестать считать себя автором этого рассказа и позволить событиям развиваться спонтанно, по своему собственному произволу.
— Да пожалуйста! — согласился я. — А как это сделать?
— Для этого, конечно же, тебе нужно совсем ничего не делать. Да и, строго говоря, всё уже давно сделано. Приехав сюда, ты автоматически сам стал персонажем рассказа и более не способен влиять на ход описываемых здесь событий. Отныне мы с тобой равны. Как и мы все, ты затерялся в глубинах своей фантазии, превратившись в её творение, что не так уж и плохо, но — что гораздо хуже! — перестав быть при этом её творцом.
— Стоп, стоп! — запротестовал я. — Не надо мутить воду. Во мне ничего не изменилось, я по-прежнему чувствую себя самим собой, таким же, как был.
— Ты чувствуешь себя тем, кем ты себя придумал, но при этом ты вовсе не чувствуешь себя тем, кто тебя придумал.
— А ты слишком глубоко копаешь, Светлана Алексеевна, — начал понимать я. — То, что ты говоришь, можно сказать обо всех людях вообще и о каждом в частности.
— Именно об этом я и говорю, — подтвердила она.
— Что она хочет сказать? — потребовала от меня объяснений жена.
— Она хочет сказать, что мы потерялись в бездне собственной фантазии, — ответил я. — И что, похоже, у нас совсем нет выхода из сложившейся ситуации.



Участковый Егор Ушкин, чего греха таить, любил побеседовать с великим русским писателем Дубовым о литературе. Но сегодня, когда Дубов увидел его возле сельской библиотеки сторожащим чей-то труп, обычной беседы не состоялась. Дубов остановил велосипед и, уткнувшись взглядом в голые женские ноги с замерзшей на них кровью, дырявый мешок с засохшими на нем соломинками и куриным пометом, длинные каштановые волосы, выбивающиеся из мешка, и обагрённый снег, смог спросить только:
— Что?
— Убили, суки, — лаконично ответил Ушкин.
— Убили? — переспросил Дубов.
— Суки, — подтвердил Ушкин.
— Кого? — не поверил Дубов.
— Кого, кого, — разозлился Ушкин. — Зинусю! Показать?
— Не надо…
— А что так? Она голая, разве не интересно? Порезанная только…
— Ты не злись, Егор, — примирительно сказал Дубов. — Я что? Я ничего. Только этого не может быть.
— А вот, — спокойно возразил Ушкин. — Насмотрелись Твин-Пиксов, блядь, и всё теперь может быть. Почему нет?
«Потому что она резиновая» — хотел сказать Дубов, но не сказал. По логике вещей, не должно было быть крови ни на кирпичной стене библиотеки, ни на асфальте, ни на мертвых ногах Зинуси. Ткни в неё кто иголкой — и она сдулась бы, лопнула, как воздушный шарик, ибо не имела ничего общего с женщинами из плоти и крови.
— Я знаю, кто это сделал, — догадался Дубов.
Когда электричка въехала в городскую черту, мир стал черно-белым. Ушкину и Дубову он казался просто серым, куда бы они ни смотрели — на заводские стены ли, на жилые ли дома, на лица людей… ли. И небо тоже было хуевым до умопомрачения. К тому моменту, когда они добрались до той дыры, в которой обитал Яша, обоих уже тошнило.
Яша приходу гостей не обрадовался. Поздоровавшись с Дубовым, он вопросительно посмотрел на участкового.
— Лейтенант Ушкин, — так же неприветливо представился тот.
— Пушкин? — не расслышал Яша.
Дубов закрыл глаза.
Егор начал без обиняков:
— Вам знакомо такое имя — Ся Зинаида?
— Зинуся, что ли? — нахмурился Яша. — Это моя школьная учительница, бывший мой классный руководитель…
— Бывший, значит, — скривил рожу Ушкин. — Сегодня утром её труп был обнаружен возле черного входа в библиотеку. Кто-то зарезал её, предварительно сильно избив. Или забил до смерти, после чего нанёс несколько ножевых уколов. Не могу сказать наверняка. Экспертиза разберется, как именно было дело.
— Это правда? — спросил Яша у Дубова.
— И ты еще спрашиваешь! — не выдержал Дубов. — Это же ты, ты убил её!
— Ты что, совсем ополоумел? — Яша с удовольствием дал бы Дубову в глаз, но постеснялся участкового. — Какого лешего я её должен был убивать?! Да у меня и алиби есть, вон жена подтвердит, что я всю неделю не то что из города, из квартиры носа не высовываю. Мороз — минус двадцать.
— Ему не надо выходить из квартиры, чтобы кого-нибудь убить! — объяснил Дубов участковому. — Ему достаточно лишь взять лист бумаги и ручку, черкнуть пару строк, и всё — дело в шляпе!
— Он что, — насторожился Ушкин. — Колдун-вудуист?
— Хуже, — махнул рукой Дубов, — он — автор всего, что здесь происходит.
— Господь Бог? — не понял тупой Ушкин.
— Да писатель он, писатель! Как напишет — так и будет, понимаешь?
— Прошу прощения, — сказал Яше Ушкин, — за беспокойство. Работа у меня такая, беспокойная. А сейчас вот в дурдом человека везти надо… — он кивнул головой на Дубова.
— Ты мне не веришь, Егор?! — обиделся великий русский писатель. — Я правду сказал!
— Это не совсем правда, — возразил ему Яша. — Дело в том, что я больше не контролирую ход событий, хотя было время, когда я, действительно, если и не был автором происходящего, то, по крайней мере, считал себя таковым.
— Вы были в дурдоме? — догадался Ушкин.
— В некотором смысле, — согласился Яша, — я и сейчас там нахожусь. Посудите сами: заявляется ко мне два кадра — один с виду вылитый Пушкин, другой по фамилии, и шьют мне дело об убийстве моей любимой учительницы. Не скрою, львиную долю своей юности я потратил на занятие онанизмом, воображая, как она делает мне минет. То есть я питал и продолжаю питать к ней самые теплые чувства. А вы обвиняете меня в её убийстве. Разве не дурдом? И потом, то, что вы говорите, никак не может быть правдой по той простой причине, что Зинусю попросту нельзя убить!
— Это почему? — Ушкин стал догадываться, что дело здесь темнее, чем он предполагал.
— Да потому что она резиновая! — хором ответили ему Дубов с Яшей.
А телефон психушки не помнил Егор Ушкин. И зря. То, что Яша рассказал ему, вполне исчерпывалось каким-нибудь немудреным диагнозом вроде белой горячки.
— Выходит, вы и меня придумали? — спросил участковый.
— Знаете, если вас кто и придумал, то, наверное, даун какой-нибудь. — рассердился Яша. — Лично я первый раз вас вижу! Говорю же вам русским языком, что все вышло из-под контроля! И вообще, может, мне только казалось, что я всё контролирую, а в действительности это — лишь часть общего сюжета. Я могу придумать только то, что обладает художественной ценностью, посему ни ваша персона, ни смерть моей любимой учительницы мне в голову прийти не могли!
— Откуда же я тогда взялся? — продолжал тупить Ушкин.
— Вы что, — опешил Яша, — вчера на свет появились? Вам, может быть, экскурсию в роддом устроить? Откуда все взялись, оттуда и вы.
— Я извиняюсь, — пришел в себя участковый. — В конце концов, сумасшедший вы или нет, это не моё дело… А кто ещё может подтвердить, что она была резиновая?
— Как кто? — заволновался Дубов. — Во-первых, сам Хробак, который её и надул, затем жена его бывшая, которая и купила её в секс-шопе. Тарасович, он же в то время чертом был, он и не такие чудеса вытворял…
Дубову на какое-то время даже стало жаль тех времен, которые унесли вместе с собой всю магию и волшебство, оставив настоящему и будущему монотонную обыденность.
«Эх, Егор, — подумалось ему, — не убийц тебе надо преследовать, а прошедшие времена! Вот бы за кем пуститься в погоню, вот бы кого поймать…"
— Чертом, значит, — проговорил Ушкин. — Видимо, Дубов, не о литературе нам с вами следовало разговаривать, что-то упустил я за этими разговорами…
— Чертом, чертом, — подтвердил Яша. — Старый черт и сейчас горазд фортеля выкидывать, а десять лет назад, когда он был помоложе, так и подавно!
— Морочите мне голову, — смутился Ушкин. — Писатели.
Всю обратную дорогу он с Дубовым не разговаривал принципиально. Дубов тоже помалкивал, пристыженный. Но в конце концов он не выдержал.
— Есть только один способ проверить, — прошептал он, сияя глазами, на ухо сидящему рядом Ушкину, — контролирует Яша ситуацию или говорит правду.
Ушкин молча посмотрел на Дубова.
— Если Яша нам соврал, достаточно взять пистолет и выстрелить ему в голову, — объяснил Дубов, — и весь мир исчезнет.
— А если не соврал? — холодно поинтересовался Ушкин.
— Тогда всё останется по-прежнему…
— Скажите, Дубов, — Ушкин медленно подбирал слова. — Вы никогда не хотели минимальными средствами максимально изменить мир к лучшему?
— Конечно, хотел, — растерялся Дубов. — А что?
— Тогда заткнитесь! — отрезал участковый и отвернулся к окну. — Вот что.



«Какой ты нетерпеливый, у тебя даже страницы от волнения перепутались. Слушай же! Никогда таково я во сне не видела, а тут вдруг взяла и увидела. Будто я — резиновая надувная девушка из тех, что продают в интим-магазинах, только живая. Внутри у меня воздух, а воздухе — ничего, кроме секса. Секса не плотского, а — потенцияльного. Такое тоже бывает, мой милый. Чистый секс — вот что такое я была в моем странном сне, который приснился мне сегодня ночью. Идеяльный эрос.
Пробудившись от такого сновидения, я даже решила пойти в школу без трюсикоу, в однем сарахване и сандаликах. Выйшла за порог, ласкаемая ветерком, и так менi хороше стало, что ни в сказке сказать, ни в плейбое показать. Однако, вышедши за калитку, испужалась, вернулась домой, одела трусы, потом подумала и сменила сарахван на обычный мой костум дирехтрисы. Трусиха я, трусиха — от слова, канечно, «трусы».
Может быть, это яшина книжка на меня так подействовала, которую он мне недавно привез, писатель! Если на одной странице трахкаются, на другой — матом разговаривают. Буду называть его про себя «Яша-содомит», хоть и любимый ученик, а все же есть в нем что-то педерастическое с самого детства, впрочем, это лишь констатация факта, ничего плохого тут думать не надо. Хотя не зря его из пятого класса выгнали.
Да… и на первом же уроке мне подсунули под попу канцелярскую кнопку мои милые детишечки. И я подумала две весчи. Перва: если бы я была без трусов, было бы ещё больнее. Друга: если бы я была резиновой, я бы лопнула или сдулась. Скорее всего, сдулась.
И потом, не заслуживают мои милые дитишачки, чтобы я разгуливала перед ними без трусов, хоть и в сарахване. Ни хвига они меня в последнее время не возбуждают, им до этого ешчо расти и вырастать, а моя задача, как пидагога, следить за тем, чтобы рост происходил без отклонений и, упаси боже, извращений.
А то, что мне приснилось, что я резинова, это извращение или только отклонение? По-мойму, только отклонение. А вот то, что, проснувшись, я долго не могла паверить в то, что я обычная женсчина из мяса (патамушто это неправильно — быть из мяса), это уже, по-мойму, настаяшчее изврашчение. Так мине таскливо стало, что в галаве все букви рустского языка паперипутались, суки. Шютка. Ты знаишь, я так специяльно пишу, называется — орхвографический латихан.
В общим, захрустила я по-взрослому. Была в моем резиновом сне какаята нииз'яснимая прауда. А в том, что я проснулась мясным сушеством женского паталку — такая ж нииз'яснимая падйобка. Брэхня, инакше кажучи. Слушай, мож, это мне типерь всьо сницца? Как хуйово быть настаяшчей! Празаично, абыдленно! Сцуровая абыдленность атабрала у миня усьо вдахнавение к житию, типерича толко латихан мене рятуе.
Мне стало неинтересно учить детей. Раньше было интересно, но это «раньше» было будто бы во сне. Сейчас же совершенно непонятно, чему и зачем их учить. Непонятно даже, как они вообще умудряются чему-то научиться — читать там, писать. Когда кто-то рассказывает мне наизусть стихотворение, я прихожу в такой восторг, будто только что увидела собаку, которую научили управлять комбайном.
Тот же Яша, сколько сил я в свое время в него вложила! Умнейший был мальчонка. А вот привез мне книжку — мат-перемат, тема ебли раскрыта — полнее не бывает, плюс какие-то фашистско-буддистские мотивы. Сегодня же пойду и сдам её в сельскую библиотеку, чтобы не отравляла мне атмосферу в доме! В самом-то деле…
А вчера к Светлане Алексеевне Тушисвет приходил её бывший муж. Сорвал урок. Пьяный в драба… да что там в драбадан, в жопу бухое мудило. Невозможно поверить, что я сейчас его место занимаю — не директора школы, конечно, а учителя русской литературы. Чего он вчера при детях только не наговорил. Штаны даже снял. Так что, приди я сегодня в школу без трусов, никто не удивился бы. И не такое видали. Ну, я сказала ему всё, конечно. А потом взяла его прямо за хуй и вывела из класса, и через всю школу так на улицу и спровадила! Еле поспевал за мной. Убить обещался. «Я тя породил, я тя и убью!» — орал. Тарас Бульба хренов, в отцы мне, что ли, набивался? Кто их разберет, алкоголиков.
А Светлана Алексеевна говорит: «Зачем вы мужика унижаете? Он хоть и быдло недоразвитое, алканафт, но самомнение — это последнее, что у него осталось…» Вот как. «Очнитесь, Светлана Алексеевна! — говорю я ей. — Самомнение — это последнее, что У ВСЕХ У НАС осталось, можно подумать, что у нас есть еще что-то кроме». Высказалась, в общем. Но самое смешное случилось, когда я вышла из класса и услышала через дверь, как Светлана Алексеевна говорит детям: «Вот, дети, до чего доводит хронический недоёб…» Дети очень смеялись. А я так из себя вышла, что захотела вернуться и выцарапать Светлане Алексеевне её свинячьи глазки, но постеснялась своего раскрасневшегося лица. Когда же оно приобрело нормальную окраску, до меня дошло, что Светлана Алексеевна имела в виду не меня, а своего бывшего мужа, и я снова покраснела — на этот раз от стыда.
Но всё это, конечно, мелкие неприятности. То, что меня печалит более всего — это конец магического времени, который наступил совсем недавно. Шок, который вызвало у меня это событие, я могу сравнить разве что с тем эпизодом из моего детства, когда Бог умер. Мне было всего девять или десять лет. Однажды, когда я спала, мне в ухо заполз рыжий таракан из тех, что называют «прусаками». Об этом я узнала только через месяц, а утром, когда я проснулась, у меня в голове стал звучать голос. Он сказал мне, что он Бог, и с тех пор он только и делал, что разговаривал со мной. В школе я тут же стала отличницей, потому что Бог говорил мне, как нужно отвечать и диктовал, что писать в сочинениях. Родители стали меня бояться, когда я рассказала им, в чем кроется причина их сексуальной дисгармонии. Все мальчики в классе повлюблялись в меня до умопомрачения, потому что Бог все время подсказывал мне, как с ними себя вести. За тот месяц, что я с Ним общалась, я узнала больше, чем за все десять лет учебы в школе. Но потом начались летние каникулы и мы (Бог и я) уехали с родителями на море. Однажды во время купания вода попала мне в ухо, и Бог замолчал. Воду из уха я кое-как вылила, но неприятное ощущение вроде зуда осталось. Тогда папа взял пипетку и стал снова по капле заливать мне в ухо воду, решив, что мне туда что-то попало. И действительно, через некоторое время вместе с подымающимся уровнем воды на её поверхности показался дохлый таракан. Уже в пединституте я прочитала Ницше, который возвещал, что Бог умер, и все доискивался, от чего же Он умер, но я не могла рассказать ему, что Бога убил маленький ребенок по своей детской беспечности. Потому что Ницше тоже умер.
Сейчас все изменилось. Умирают, конечно, по прежнему, но не так, как это было раньше. В магическом времени было кому умирать, смерть обрывала жизнь, а теперь, если и умирают, то черт знает кто, и то, что обрывает смерть, жизнью назвать язык не поворачивается.
А вот отец Афанасий почему-то не верит, что Бог умер. Не зря его сана лишить хотят, извиняюсь за злорадство. Его послушник, малокровный юноша по имени Федюшка накатал на батюшку бумагу в Киев и всему селу растрезвонил о батюшкиных богохульствах. В действительности — ничего особенного, конечно, но в Киеве могут не понять. Просто поехали они с Федюшкой как-то в город по своим делам — ехать, известное дело, далеко, электричка плетётся еле-еле. Захотелось Федюшке сходить по-большому. Он обратился к отцу Афанасию, и тот благословил его на то, чтобы посрать на смычке между вагонами. «Да ведь нету у меня бумаги!» — объяснил свою проблему Федюшка, на что отец Афанасий молча достал из-под рясы Новый Завет и вырвал оттуда пару страниц: «В Днепропетровске баптисты на улице подарили, — объяснил он в ответ на изумленный взгляд Федюшки. — Страницы тохонькие, лучше всякой туалетной бумаги». Когда к Федюшке вернулся дар речи, он только и смог сказать: «Святое писание, батюшка!» ? но батюшка, похоже, осерчал. «Что ж ты, поганец, живого Христа пристыдить хочешь, а как бумажным подтереться — так уж и очко взыграло?! Ой, Федюшка, в говне твоем, как я погляжу, больше духу, нежели в башке, где самое говно и есть». Федюшка дальше спорить не стал и бумагу взял, но по возвращении домой сразу сел писать донос на батюшку. Через две недели батюшке пришла повестка — приказано немедленно явится в Киев вместе с Федюшкой для перекрестного допроса. Со словами: «Дай-ка я тебя сейчас исповедую» отец Афанасий положил Федюшке руку на плечо и гулял с ним минут пятнадцать по церковному саду, после чего Федюшка тут же испарился и больше его в селе не видели. Теперь Батюшка вот уже вторую неделю готовится к немедленному отъезду в Киев, а остальные делают ставки об исходе дела — мирянином батюшка вернется в село или, напротив, сам отлучит от церкви всё своё киевское начальство, чтобы в следующий раз неповадно было.
Последний раз я видела отца Афанасия как раз сегодня ночью. В том самом эротическом сне, где я была надувной девушкой. Мы очень долго занимались с ним крайне занимательной беседой, пока к нам не присоединились еще двое — милиционер Ушкин и дачный сторож Дубов. Они ничего не говорили, только беззвучно ворочали языками. Тогда Ушкин взял клочок бумаги и написал на нем что-то, а потом протянул мне. Там было написано: «Кто убил Лору Палмер? Пушкин, что ли?» Дубов отобрал у меня записку и стал писать на ней большими буквами: «НИКОГДА», но отец Афанасий достал из-под рясы свой изумительный шланг и, помочившись, спалил записку в одно мгновение ока. Я была счастлива и поглаживала пальцами дымящийся ствол отца Афанасия, он был таким горячим, что мои резиновые пальцы слегка оплавились. Ушкин и Дубов выглядели ошеломленными. Я проснулась с чувством огромной и неизъяснимой потери…"



«Вот, собственно, и всё. Можно, конечно, в качестве эпилога рассказать, как арестовывали ничего не понимающего Тарасовича и судили за убийство Зинуси. Как дали ему всего пять лет, потому что он не специально. Как разочарованный прокурор сказал журналисту областной газеты: «Ну, так что ж, что в невменяемом состоянии, сейчас у всех невменяемое состояние». Как местные жители просили отца Афанасия, чтобы тот отлучил Тарасовича от Церкви. Как отец Афанасий послал всех на хуй. И многое другое можно было бы рассказать о продолжении этой печальной истории, но автор не видит в этом смысла, потому что, история хотя и продолжается до сих пор, её магическое время уже подошло к концу, и посему ни поэзия, ни проза далее не возможны. Далее возможна лишь скучная бытовуха, и дабы не возмущать сознание читателя описанием столь безотрадной картины, автор, преодолевая тошноту от её созерцания, ставит в рукописи поспешную точку» — написав это, Дубов нарисовал даже не точку, а целый маленький кружок. Захлопывать тетрадь он не спешил, все еще не веря своему счастью. Нехорошо, конечно, делать себе литературную карьеру на трагедии окружающих, с одной стороны. Но, с другой стороны, мертвым ведь все равно, а живых трагедия не коснулась, пока они еще не умерли.
Первым делом, это дело надо было отметить. Дубов достал бутылку с самогоном и крабовые палочки из морозильника, твердые как лед, но ничего — в желудке оттают. Раскрыл тетрадь с самого начала, стал листать. Прослезился. К концу тетради опустела и бутылка.
— Первым делом, — сказал Дубов, — это дело надо отметить.
В холодильнике ничего не было — ни водки, ни крабовых палочек.
— Вот же ж сука, — обиделся Дубов на холодильник и даже слегка замахнулся на него. — Ну, ничего. Тогда — в погреб!
В погребе его уже ждал Ушкин, одетый не то что в штатском, а чуть ли не в смокинге. Они пошли по черно-белому полу из плитки ПХВ…
— ПВХ, — поправил его Ушкин.
— Что?! — не понял Дубов.
Поливинилхлорид, — объяснил Ушкин. — Надо говорить ПВХ.
… они пошли по черно-белому полу из плитки ПВХ, раздвигая многочисленные бордовые шторы, преграждающие им путь. За одной из таких занавесок они наткнулись на висящее тело тракториста Дробота. Тракторист улыбался и вообще был как будто доволен подвешенной формой своего загробного существования. В следующий раз им встретился Тарасович, который тоже широко улыбался и, пританцовывая, пел:
—… Я…
—… её…
—… н-не…
—… у-ууу…
—… би-ивал-л…
Обойдя Тарасовича, они проникли в комнату, где стоял диван, на котором отец Афанасий, пуская слюни, надувал резиновую куклу.
«Я же говорил, что она резиновая!» — хотел сказать Дубов Ушкину, но губы его не слушались. Ушкин тоже хотел что-то сказать, но вместо этого достал из кармана блокнот, вырвал из него листик и написал: «Кто убил Зинаиду Ся?» Отец Афанасий, не обращая внимания на вопрос, продолжал надувать куклу. Она давно уже раздулась больше положенного, черты её «лица» неестественно исказились — раздался беззвучный взрыв.
Дубов, мучительно щурясь, приоткрыл глаза.
— Ну, что же, рассказ довольно неплохой, — сказал Егор. — Таким и подтереться не стыдно. Ты знаешь, по селу ходят слухи, что отец Афанасий подтирается исключительно страницами из Библии. Мирской литературой брезгует, видите ли. А я считаю, что ты тоже пишешь вполне на уровне. Не Библия, конечно, но для сельской местности сойдет.
С трудом приподнявшись со своей лежанки, Дубов уставился на участкового долгим мутным взглядом.
— Мне тут такой сон приснился, — наконец хрипло сообщил он, — только что.
Вежливо выслушав краткое содержание дубовского сна, участковый нахмурился.
— Хотел бы я там побродить, — сказал он. — Кое с кем побеседовать.
— Пивка бы, — вздохнул Дубов.
— На том свете напьешься, — заверил его Ушкин.
— Голова болит, — объяснил Дубов.
— На том свете пройдет, — напророчил милиционер. — Единственное, что меня смущает в твоем рассказе, так это то, что катарсиса я так и не дождался.
— В жопу катарсис, — провозгласил Дубов.
— Искусство без катарсиса теряет смысл…
— В жопу искусство.
— Если конечно не рассматривать твой текст как очередную манифестацию контркультурной прозы…
— В жопу конрк… конт… трультуру — язык у Дубова путался во рту и мешал словам выходить наружу.
— Раз уж жопа превратилась в центральную фигуру твоего дискурса, — усмехнулся Егор, — то и я не был далёк от истины, говоря, что твой рассказ достоин жопы.
— В жопу жопу! — простонал Дубов. — Отъебись от меня, будь человеком!
Но Дубов не учел, что пиво может творить с людьми обыкновенные чудеса.
— Жопа не превратилась в центральную фигуру, — охотно растолковывал он участковому на обратном пути от магазина, весело помахивая двумя непочатыми бутылками пива в левой руке и одной полупустой в правой. — Жопа стала фоном нашей жизни, в котором все фигуры растворились. Не знаю уж, чья тут вина, возможно, это у меня зрение портится с годами, но, по-моему, не только у меня. Тарасович меня бы понял, да и Яша тоже. Мне снятся ахуительные сны. В жизни ничего такого не бывает. Я могу придумать то, что мне по сердцу, и написать про это рассказ или даже повесть, но жить я всё равно буду здесь, а не там, где я придумал. Какая же сука придумала всё моё убогое жизневлачение? Так я ставлю вопрос, но через некоторое время до меня доходит фундаментальный вселенский закон — закон хуёвой жизни автора, суть которого сводится к тому, что фантазируют не от хорошей жизни. Только фундаментальная неудовлетворенность наличным бытием может служить достаточным основанием для того, чтобы придумать иной вариант этого бытия. Человек, довольный своим бытием, обычно не блещет фантазией, которая есть лишь однозначный признак психического заболевания под громоздким названием «экзистенциальная неудовлетворенность». Посему будет несколько преждевременным давать волю чувствам и восклицать: «Попадись мне, кто всё так придумал, я б на месте его придушил!», ибо закон хуёвой жизни автора говорит нам, что тот, «кто всё так придумал», находится в ещё гораздо более бедственном положении, нежели мы, жалкие плоды его творческой фантазии.
— Это почему? — не понял Ушкин.
— Когда у тебя хуёвые мысли, — просто объяснил Дубов, — кому из вас хуёвее — твоим мыслям или всё-таки тебе?
— А мои мысли что — живые?!
— По крайней мере, они наделены твоим сознанием, — пожал плечами Дубов, — раз уж они копошатся у тебя под фуражкой. А насчет того, живые они или нет, я тебе ничего толком сказать не могу. Я даже не знаю, дает ли нам право называться живыми то, что мы автоматически наделены божьим сознанием, копошась в Его необъятной башке в качестве «мыслей». Отсюда вывод: не роптать должны мы на своего Творца, а чисто по-человечески Ему посочувствовать, в конце концов, мы с ним коллеги по несчастью.
— Да, — сказал Ушкин и задвинул фуражку на затылок. — И всё-таки я думаю, что Бога нет, мы состоим из атомов, а сознание — это высокоорганизованная форма материи.
— Вот и думай так дальше, — посоветовал ему Дубов, — если хочешь, чтобы эта придуманная тобой реальность продолжала влачить свое существование. Ты как творец в ответе за тех, кого придумал, независимо от того, настопиздели они тебе или нет. Все хотят жить и надо относиться к этому с пониманием. А если тебе надоест твой образ мыслей и ты решишь сменить их на новые, что же тогда в мире начнется? Неровен час, и наш Творец подумает: а что, может, хватит мне думать всех этих идиотов, стану-ка я думать кого-нибудь другого!
— А чем плохо?
— Если тебе жить надоело — пойди и застрелись, не даром же тебе табельное оружие выдали. А за других решать не надо. Я, к примеру, ещё немного пожить совсем не прочь.
— Светлана Алексеевна! — вдруг закричал, махая руками, Ушкин. — Сюда!
Переезжавшая им дорогу в конце переулка Светлана Алексеевна Тушисвет остановила велосипед и стала ждать, когда Дубов с участковым подойдут к ней сами.
— Светлана Алексеевна! — сказал Ушкин. — Почему жизнь такая хуёвая?
— Почему кончилось магическое время, — спросил Дубов, — и началась какая-то серая поебень?
— Если мне жить надоело, — продолжил допрос Ушкин, — должен ли я застрелиться или надо подождать, авось всё само наладится?
Светлана Алексеевна посмотрела в глаза обоим придуркам по очереди и сказала:
— Что бы с нами ни происходило и что бы мы ни «делали», всё, что мы при этом реально можем, так это наблюдать происходящее. Если же вы забыли о своей сокровенной субъективности и отождествили себя с происходящим, то вы не можете даже этого.
— Ни хуя не понял, — признался Ушкин.
— Именно поэтому, — сказала Светлана Алексеевна, — я поставила тебе в аттестат «уд.» — как по алгебре, так и по геометрии. А ты еще обижался на меня, Егор!
— Да ладно вам, Светлана Алексеевна…
— А дочка твоя — не в пример умнее, — продолжала нудить Тушисвет. — Я даже удивляюсь, как ты её умудрился родить, не помог ли кто?
— Светлана Алексеевна!..
— И когда ты сдашь двадцать гривен на ремонт класса?!
— Честное слово, Светлана Алексеевна, на следующей неделе зарплату обещали, я же не виноват, что они все время обещают…
— Ладно, Ушкин, свободен, — Светлана Алексеевна неторопливо оседлала свою лайбу. — На следующей неделе поговорим.
Глядя вслед её плавно удаляющейся широкой спине, Дубов сказал Ушкину:
— Что бы я отныне ни написал, рассказ ли, повесть ли, роман ли — никогда, ты слышишь меня? — никогда там больше не будет катарсиса.
— Почему? — спросил Ушкин.
— Потому что отныне я собираюсь писать только правду.
Егор надвинул фуражку обратно на лоб и ему…» — дальше Яша дописать ничего не успел, потому что зазвонил телефон. Звонили родители, чтобы сообщить ему о смерти бабушки. Отец говорил, что не знает, смеяться ему или плакать. Морозы (днем ниже 20-ти, ночью — ниже 30-ти градусов по Цельсию) уходить не собираются, в городе поломалось всё, что только может поломаться — вся техника, весь транспорт, лифты, трубопроводы, электричество, мозги — всё либо замерзло, либо прорвало. В последние часы своей жизни бабушка слышала от любящих своих детей только просьбы типа: «Мама, не умирай! Подожди хотя бы, когда мороз спадет…». Совершенно непонятно, как её хоронить — замерзла даже земля. На кладбище есть выкопанные могилы, но их совершенно нереально закопать — снегом, разве что.
И Яша втянулся в похоронные хлопоты.
У Яши был приятель, который не раз выручал его в различных жизненных ситуациях. Самый последний раз он выручил Яшу, женившись на девушке, на которой чуть не женился сам Яша. Наблюдая со стороны метаморфозы, которые произошли с ней в процессе непродолжительного супружества, Яша про себя только Бога благодарил за то, что его так счастливо пронесло. Приятеля звали Игорем, работал он прорабом на стройке. Когда Яша позвонил ему, Игорь как раз сидел в своей «Мазде» посреди заснеженной бескрайней степи и постепенно замерзал. Застилая лобовое стекло, снег закрывал ему живописный пейзаж, но в машине, где на электричестве были не только дворники, но и тормоза, и вообще все, что хоть как-то работает, было так холодно, что не включалось даже эстетическое восприятие. Зато память работала отлично — Игорь точно знал, что нереальную зиму 2006-го года он запомнит навсегда.
— Давай я приеду, — предложил Яша.
— Не надо, я уже вызвал всех, кого следует, — отказался Игорь. — Меня в любом случае откопают.
— А у меня бабушка умерла, — сообщил Яша. — и я хотел одолжить у тебя двух… — тут Яша запнулся, ему неловко было сказать: «рахитов» или «марсиан», как Игорь называл своих подчиненных, — двух рабочих, чтобы помогли на похоронах…
— Я понял, — равнодушно согласился Игорь. — Подожди до завтра, хорошо?
Через час, окончательно задубев, Игорь выбрался из машины и стал неторопливо бегать вокруг неё. «Возможно, — подумал он, — бывает время, когда помощь требуется не только тем, кто ждет её, но и тем, кто должен был её оказать. По всей видимости, это время — сейчас».
Повесив трубку, Яша испытал небольшую неловкость оттого, что Игорь его выручает всегда, а сам сидит сейчас один в холодной машине черт знает где и его никто из друзей не выручит. Видимо, судьба у него такая — всех выручать.
И действительно, Игорь каким-то чудом снова не подвел (он не хотел рассказывать по телефону о том, как ему удалось вчера добраться домой), и на следующий день прислал двух своих рахитов с ломами, чтобы те помогли снести гроб с шестого этажа и засыпать его землей (или чем придется) на кладбище. Это была странный дуэт — один лысый и молодой, второй — патлатый и в полном увядании жизненных сил, все время они обменивались между собой односложными, но, видимо, многозначительными, фразами, и на все эти похороны смотрели в основном с цинизмом, если не считать небольшой доли отвращения. Когда бабушку благополучно закидали замерзшими комками глины и чернозема, всех повезли на поминальный обед. Лысый хотел отказаться, но патлатому очень уж хотелось выпить на халяву, поэтому они обедали вместе со всеми; Яша сидел рядом.
— Вот и нас когда-нибудь здесь не будет, — сказал патлатый лысому после очередной рюмки.
— Меня, — ответил лысый, который к водке так и не притронулся, — здесь не будет уже завтра.
— А что, — удивился патлатый, — ты тоже собираешься… таво этово?
— Нет, Юра, я просто уезжаю, очень далеко. В Россию.
— За каким хуем?! — поперхнулся борщом патлатый.
— Ты будешь смеяться, — сказал лысый. — Мне написала письмо девушка, которая говорит, что видит меня во сне каждую ночь. Мы решили пожениться.
— А фотографию свою она тебе выслала? — задал резонный вопрос патлатый.
— Зачем? — удивился лысый. — Это же — Судьба!
— Ебануться, — сказал патлатый самому себе и надолго уткнулся задумчивым взором в тарелку.
Яша тоже перестал есть, даже не сразу сообразив, почему. Скорее всего, его просто задавила жаба, что для кого-то магическое время, которое сам он не так давно похоронил, только начинается.
2004—06 гг.



Хорош тем, что имеет удобный по интерфейсу форум ко всем публикациям,
что позволяет всем желающим их обсуждать и получать ответы от хозяина раздела.


Copyright © Кончеев (e-mail:  koncheev@ya.ru), 2016