Артур Шопенгауэр
М И Р
как
ВОЛЯ И ПРЕДСТАВЛЕНИЕ.
Дальнейшие доказательства основных положений
пессимистической доктрины.
ПЕРЕВОД
М. И. ЛЕВИНОЙ
ИЗДАТЕЛЬСТВО • НАУКА • МОСКВА • 1993
ГЛАВА XLIX
ПУТЬ К СПАСЕНИЮ
Есть только одна прирожденная нам ошибка, — именно та, что мы думаем,
будто ми рождены для того, чтобы быть счастливыми.
Она прирождена нам, потому что совпадает с самим фактом нашего
существования. Вся наша жизнь — только ее парафраз; наше тело —
только ее монограмма, — именно потому, что мы только воля к жизни;
а последовательное удовлетворение всех наших желаний — это то,
что мыслится в понятии счастья.
Пока мы остаемся в этой прирожденной ошибке, которая находит для
себя подкрепление и в оптимистических догматах, мир кажется нам
полным противоречий. При каждом шаге в жизни, — как в большом, так
и в малом, — мы неизбежно замечаем, что мир и жизнь отнюдь не
рассчитаны на то, чтобы дать нам счастливое существование. Если в
виду этого человек, неспособный мыслить чувствует в нем только
действительные муки, — то у того, кто мыслит, к реальным страданиям
присоединяется и теоретическое недоумение, почему мир и жизнь, — раз
они созданы для того, чтобы мы были в них счастливы, —
так мало соответствуют своей цели? Прежде всего это выражается в тяжелых
вздохах такого рода: «Ах, почему в подлунном мире так
много льется слез?» (слова из одного из стихотворений
Кристиана Адольфа Овербека (1755—1821))
и т. п. Но затем появляются тревожные сомнения в
значимости предвзятых оптимистических догм. При этом иногда
делается попытка возложить вину за свое неблагополучие то на
обстоятельства, то на других людей, то на собственную судьбу или
неумение, или предположить, что все это в совокупности было
тому причиной. Однако все это не изменяет того, что подлинная
цель жизни, которая ведь состоит в счастьи, не достигнута; и эти
мысли, особенно если они возникают, когда жизнь уже близится к
закату, часто действуют угнетающе: поэтому на лицах всех
стареющих людей лежит отпечаток того, что по-английски
называется disappointment (разочарование (англ.)). Помимо этого
каждый день нашей жизни заставляет нас понять, что радости и
наслаждения, даже если они нам достаются, сами по себе
обманчивы, не дают обещанного, не удовлетворяют сердце и в
конечном счете отравляют нам удовольствие связанными с ними
неприятностями, тогда как боль и страдания оказываются вполне
реальными и часто превышают ожидание. Таким образом, в жизни
все направлено на то, чтобы заставить нас отказаться от того
исконного заблуждения и убедить, что цель нашего существования
состоит совсем не в том, чтобы быть счастливыми. Более того, если
пристально и беспристрастно приглядеться к жизни, она покажется
скорее предназначенной именно для того, чтобы мы не
чувствовали себя счастливыми, поскольку по всему своему
характеру она представляется чем-то, вкус к чему мы должны
утратить, что должно вызывать наше неприятие и от чего мы
должны отказаться как от заблуждения, чтобы наше сердце,
исцеленное от жажды наслаждаться, даже от желания жить,
отвернулось от мира. В этом смысле было бы правильнее видеть
цель жизни в скорби, а не в благе. Ведь замечания в конце
предыдущей главы показали — чем сильнее страдание, тем
скорее достигается подлинная цель жизни, а чем счастливее жизнь
человека, тем дальше отодвигается от него эта цель. Об этом
говорится и в конце последнего письма Сенеки: «bonum tune
habebis tuum, quum intelliges infelicissimos esse felices» (ты
тогда будешь владеть своим благом, когда поймешь, что
несчастнее всех счастливцы (лат.); перев.
С. А. Ошерова. (См.: Сенека. Нравственные
письма к Луцилию, CXXIV, 24. Изд. М., 1977. С. 323.)), что,
впрочем, следует считать влиянием христианства. Особое
воздействие трагедии также, по существу, основано на том, что она
колеблет врожденное заблуждение, показывая на величественном и
ярком примере тщету человеческих стремлений и ничтожность
всего существования и открывая этим глубокий смысл жизни;
поэтому трагедия признается самым возвышенным видом поэзии.
Тот, кто тем или другим путем отвернулся от a priori присущего
нам заблуждения, от этого πρωτον
ψευδος нашего существования,
вскоре станет видеть все в ином свете, и мир окажется тогда в
соответствии если не с его желанием, то с его пониманием.
Различные по своему характеру и масштабам невзгоды, доставляя
ему страдание, не будут уже удивлять его, так как он теперь понял,
что именно страдание и горе ведут к истинной цели жизни, к
отказу воли от нее. Это придаст ему даже удивительное
спокойствие во всем, что бы ни случилось, подобное тому, с каким
больной, претерпевающий длительное и мучительное лечение,
переносит связанную с ним боль как признак его действенности.
Все человеческое существование отчетливо свидетельствует о том,
что страдание — его истинное предназначение. Жизнь
глубоко погружена в страдание и не может освободиться от него:
наше вступление в жизнь сопровождается слезами, жизнь в
сущности всегда трагична и еще трагичнее ее исход. Нельзя не
видеть в этом некоторую преднамеренность. Как правило, судьба
радикально пресекает путь человеку к главной цели его желаний и
стремлений, что придает его жизни трагический характер,
способный освободить его от жажды жизни, чьим выражением
служит каждое индивидуальное существование, и привести его к
решению отказаться от нее, не испытывая желания жить и
наслаждаться радостями жизни. Страдание в самом деле
представляет собой процесс очищения, который в большинстве
случаев только и освящает человека, т. е. возвращает
его с ложного пути воли к жизни. Поэтому в христианских
назидательных книгах так часто говорится о целительности креста
и страдания; вообще очень верно, что символом христианской
религии является крест, орудие страдания, а не действия. Уже
Когелет, иудей по духу, но при этом подлинный философ,
справедливо говорит: «Сетование лучше смеха; потому что
при печали лица сердце делается лучше» (7, З) (Это
выражение заимствовано из Библии: кн. Екклесиаста, или
Проповедника, 7, 3 (в русском синодальном издании).). Определив
страдание как δεύτερος
πλοΰς, я представил его в известной степени
как суррогат добродетели; здесь же я должен решительно сказать,
что по зрелом размышлении несомненно, что наше спасение и
освобождение больше зависит от того, что мы выстрадали, чем от
того, что мы сделали. Именно в этом смысле прекрасно говорит,
обращаясь к страданию, Ламартин в «Hymne d la
douleur»:
Tu me traites sans doute en favori des cieux,
Car tu n'6pargnes pas les larmes a mes yeux.
Eh bien! je les recois comme tu les envoies,
The maux seront mes biens, et tes soupirs mes joies.
Je sens qu'il est en toi, sans avoir combattu,
Une vertu divine au lieu de ma vertu,
Que tu n'es pas la mort de 1'ame, mais sa vie,
Que ton bras, en frappant, gu6rit et vivifie.
(«Гимн скорби»:
Я верю, что для тебя любимец я небес,
Коль скоро мне глаза слезами полнишь.
Что ж, я твоих посланниц принимаю,
Во благо будут пусть и горести и муки,
И добродетель Божья выше, чем моя:
Не смерть моей души, но жизнь ее творит, —
Рука твоя разит, но тем животворит (фр.).
(Lamartine. Harmonies poet, et velig:, II, 7,59—66.))
Если уже страдание обладает такой освящающей силой, то еще
в большей мере она должна быть присуща смерти, которая
вызывает больший страх, чем какое бы то ни было страдание.
Поэтому всякий умерший вызывает в нас чувство благоговения,
родственное тому, которое мы испытываем при виде тяжких
страданий; каждая смерть представляется нам своего рода
апофеозом или причислением к лику святых. Поэтому мы взираем
с известным благоговением на труп даже самого незначительно
человека и даже военный караул, как ни странно звучит это
замечание в данном контексте, становится в ружье. Смерть
несомненно следует рассматривать как подлинную цель жизни: в
момент смерти решается все то, что только подготавливалось и
вводилось в действие на протяжении всей жизни. Смерть —
это результат, resume жизни или сведенный итог, высказывающий
сразу все поучение, которое жизнь давала разрозненно и по частям;
и это высказывание сводилось к тому, что все стремления,
проявление которых есть жизнь, напрасны, суетны,
противоречивы, и отрешение от них — спасение. Подобно
тому как все медленное произрастание растения относится к плоду,
который сразу совершает стократно то, что растение совершало
постепенно и по частям, так жизнь с ее трудностями, обманутыми
надеждами, неосуществленными планами и постоянным
страданием относится к смерти, одним ударом разрушающей все
— все, чего хотел человек, и увенчивающей поучение, которое
давала человеку жизнь. Завершенный путь жизни, на который
человек оглядывается, умирая, оказывает на всю
объективирующуюся в этой гибнущей индивидуальности волю
действие, аналогичное действию мотива на поступки человека: он
дает воле новую направленность, которая и есть моральный и
существенный результат жизни. Именно потому, что при
внезапной смерти этот ретроспективный взгляд
невозможен, церковь видит в ней несчастье и призывает молиться
об избавлении от нее. Так как этот ретроспективный взгляд, а
также отчетливое предвидение смерти, обусловленное разумом,
возможно только для человека, но не для животного, и только
человек поэтому действительно осушает кубок смерти, то
человечество — единственная ступень, на которой воля может
отрицать себя и совершенно отрешиться от жизни. Воле, которая
не отрицает себя, каждое рождение дает новый, отличный от
прежнего интеллект, и это продолжается до тех пор, пока воля не
придет к познанию истинного характера жизни и вследствие этого
не перестанет ее желать.
В ходе естественного жизненного процесса в старости
отмирание тела сопровождается отмиранием воли. Жажда
наслаждений исчезает вместе со способностью их испытывать.
Импульс самого страстного воления, фокус воли, половое влечение
угасает первым, и это приводит человека в состояние, сходное с
состоянием невинности, в котором он пребывал до развития
генитальной системы. Иллюзии, представляющие различные
химеры как самые желанные блага, исчезают и их заменяет
сознание ничтожности всех земных благ. Себялюбие вытесняется
любовью к детям, и человек уже начинает жить больше в Я
другого, чем в собственном, которого скоро вообще не будет.
Такой процесс во всяком случае наиболее желателен: он —
эвтаназия воли. В надежде на него брахманам предписывается по
истечении лучших лет жизни отказываться от собственности и
семьи и вести отшельнический образ жизни (Ману, т. 6)
(«Ману», IV, 2: «Когда хозяин дома увидел у
себя [на лице] морщины и власы седые и зрит уже детей своих
детей, тогда должен он уйти отшельником в леса».). Если же
наоборот, жажда наслаждений переживает способность к ним, и
человек в старости сетует на то, что не испытал в жизни некоторых
упущенных им наслаждений, вместо того, чтобы понять всю их
пустоту и ничтожность, если тогда место этих предметов
вожделения, способность к которым отмерла, занимает
абстрактный представитель всех этих предметов, деньги,
возбуждая такую же сильную страсть, как некогда, что было более
простительно, возбуждали предметы действительного
наслаждения, и, следовательно, теперь при омертвелых чувствах
объектом неистребимого желания становится безжизненный, столь
же неистребимый предмет; или если при тех же обстоятельствах
существование в мнении других заменяет существование и
деятельность в реальном мире и возбуждает такие же страсти,
— тогда в скупости или честолюбии воля сублимируется и
одухотворяется и тем самым укрывается в последней своей
крепости, где ее осаждает только смерть. Цель существования
упущена.
Все эти соображения подробнее поясняют обозначенное в
предыдущей главе выражением δεύτερος
πλοΰς, очищение,
обращение воли и искупление, к которым ведут страдания в жизни;
этим путем, без сомнения, идут чаще всего, ибо это — путь
грешников, каковы мы все. Другой путь, который ведет туда же
посредством одного только познания, а затем приобщения к
страданиям всего мира, это — узкая тропа избранных, святых,
и следование им надлежит рассматривать как редкое исключение.
Поэтому без того первого пути для большинства не было бы
надежды на спасейие. Между тем мы противимся тому, чтобы
вступить на него и всеми силами стремимся уготовить себе
прочное и приятное существование, чем все крепче привязываем к
жизни нашу волю. Противоположно этому поведение аскетов; они
намеренно ведут бедную, суровую и безрадостную жизнь, помня
об истинном и последнем благе. Но судьба и логика вещей
заботится о нас больше, чем мы сами: они повсюду уничтожают
наши старания создать беззаботную жизнь, вся нелепость чего
следует уже из краткости, ненадежности, пустоты жизни и из того,
что она завершается горестной смертью, рассыпают тернии на
нашем пути и повсюду посылают нам спасительное страдание,
панацею нашего бедствия. Действительно, странный и
двусмысленный характер придает нашей жизни то, что в ней
постоянно пересекаются две диаметрально противоположные цели:
цель индивидуальной воли — химерическое счастье в
эфемерном, призрачном, обманчивом существовании, в котором
прошлое счастье и несчастье безразличны, а настоящее
ежеминутно превращается в прошлое; и цель судьбы, явно
направляемой на разрушение нашего счастья, тем самым на
умерщвление нашей воли и устранение иллюзии, которая держит
нас прикованными к этому миру.
Принятое, особенно в среде протестантов, мнение, что цель
жизни заключается единственно и непосредственно в моральных
добродетелях, т. е. в справедливости и человеколюбии,
обнаруживает свою несостоятельность уже тем, что среди людей
столь ужасающе редко встречается подлинная, чистая
моральность. Я не говорю уже о высокой добродетели,
великодушии и самопожертвовании, которые вряд ли можно
встретить где-либо, кроме сценических пьес и романов, а говорю
лишь о тех добродетелях, которые каждому вменяются в
обязанность. Пусть тот, кто уже стар, вспомнит всех, с кем он имел
дело; много ли было среди них действительно истинно честных
людей? Не были ли они, строго говоря, совершенно
противоположны по своему характеру, несмотря на их бесстыдное
возмущение при малейшем подозрении в непорядочности или
несправедливости? Разве низкое своекорыстие, безграничная
жажда денег, скрытое мошенничество, ядовитая зависть и
дьявольское злорадство не господствовали столь повсеместно, что
малейшее исключение вызывало удивление? А человеколюбие,
выходящее за пределы одаривания [другого] чем-то [ему явно]
необходимым, столь редко, что отсутствие его никогда не
ощущается. И в подобных столь чрезвычайно редких и слабых
проявлениях моральности должна заключаться цель
существования? Если же, напротив, полагать эту цель в полное
преобразование нашего существа (дающее упомянутые выше
дурные плоды) страданием, то все это предстает в ином свете и
приходит в соответствие с действительным положением вещей.
Тогда жизнь предстает как процесс очищения, средством которого
служит страдание. Когда процесс этот завершен,
предшествовавшие ему безнравственность и зло остаются в виде
шлака, и наступает то, о чем говорят Веды: «fmditur nodus
cordis, dissolvuntur omnes dubitationes, ejusque opera
evanescunt» (расторгается узел сердца, раазрешаются все
сомнения и дела его исчезают (лат.) (перевод Н.М. Соколова)).
|