ВЕЛИКОЕ ДЕЛАНИЕ_КОНЧЕЕВ


Хорош тем, что имеет удобный по интерфейсу форум ко всем публикациям,
что позволяет всем желающим их обсуждать и получать ответы от хозяина раздела.


Артур Шопенгауэр

М И Р

как

ВОЛЯ   И   ПРЕДСТАВЛЕНИЕ.

Дальнейшие доказательства основных положений
пессимистической доктрины.

                    Puncis natus est, qui populum
                    aetatis suae cogitat.

                    Sen.


ПЕРЕВОД

М. И. ЛЕВИНОЙ


ИЗДАТЕЛЬСТВО • НАУКА • МОСКВА • 1993


ГЛАВА VII

ОБ ОТНОШЕНИИ СОЗЕРЦАТЕЛЬНОГО ПОЗНАНИЯ К ПОЗНАНИЮ АБСТРАКТНОМУ


Поскольку, как было показано, понятия заимствуют свой материал из созерцательного познания и поэтому все здание нашего мира мыслей зиждется на мире созерцания, мы должны иметь возможность возвращаться от каждого понятия, хотя бы через промежуточные ступени, к созерцаниям, из которых выведено непосредственно данное понятие, или выведены понятия, абстракцией каковых оно является; другими словами, мы должны иметь возможность подтвердить его созерцаниями, которые по отношению к абстракциям играют роль примеров. Эти созерцания дают, следовательно, реальное содержание всего нашего мышления, и там, где они отсутствуют, в нашей голове не понятия, а только слова. В этом отношении наш интеллект подобен эмиссионному банку, который, если хочет быть солидным, должен иметь в кассе наличные деньги, чтобы по предъявлении требования оплатить все выданные им векселя: созерцания — наличные деньги, понятия — векселя. В этом смысле созерцания вполне уместно называть первичными, а понятия — вторичными представлениями; не столь правильно схоласты называли вслед за Аристотелем (Metaph. VI, II; XI, I) реальные вещи substantias primas, а понятия — substantias secundas. — Книги дают только вторичные представления. Одни понятия о вещи без созерцания дают о ней лишь общее знание. Полностью основательным пониманием вещей и их отношений мы обладаем лишь в том случае, если способны представить их себе в отчетливом созерцании без помощи слов. Объяснять слова словами, сравнивать понятия с понятиями, в чем обычно главным образом и заключается философствование, — по существу, игра, заключающаяся в передвижении понятийных сфер, чтобы увидеть, какая из них входит в другую и какая нет. В лучшем случае таким путем можно прийти к умозаключениям, но и умозаключения не дают нового знания, а лишь показывают, что заключалось в том, которое мы уже имели, и что из этого можно применить к каждому данному случаю. Напротив, созерцать, предоставлять вещам самим говорить с нами, постигать новые их отношения, а затем все это вносить и полагать в понятия, чтобы прочно обладать им, это дает новые знания. Однако если сравнивать понятия с понятиями способен так или иначе каждый, умение сравнивать понятия с созерцаниями — дар избранных; он в зависимости от степени своего совершенства обусловливает остроумие, способность суждения, проницательность, гениальность. Первая же способность ведет лишь к разумным наблюдениям. — Глубочайшее ядро каждого подлинного и действительного познания — созерцание; и каждая новая истина — также его результат. Изначальное мышление всегда происходит в образах; поэтому фантазия служит ему столь необходимым орудием, и лишенные фантазии люди никогда не создадут ничего великого, — разве что в математике. Одни же отвлеченные мысли, без созерцательного ядра подобны образованиям облаков, лишенных реальности. Даже письменная и устная речь, будь то учение или стихотворение, ставит перед собой в качестве последней цели привести читателя к тому же созерцательному познанию, из которого исходил автор; если же произведение не стремится к такой цели, то оно плохо. Именно поэтому рассмотрение и наблюдение всего действительного, если только оно дает наблюдателю что-либо новое, поучительнее всякого чтения и слушания. Ибо в каждом предмете действительности содержится, если проникнуть в его основу, вся истина и мудрость, даже последняя тайна вещей, правда лишь in concrete, как золото в руде; все дело в том, чтобы извлечь ее. Книга же дает нам в лучшем случае истину из вторых рук, а часто вообще не дает ничего.
Авторы большинства книг, не говоря уже о дурных книгах, если они не эмпиричны по своему содержанию, мыслят, но не созерцают; эти книги написаны на основании рефлексии, а не интуиции, и именно это делает их посредственными и скучными. Ведь то, что мыслил автор, мог бы при некотором усилии мыслить и читатель: это — разумные мысли, истолкование того, что уже implicite содержится в теме книги. Но таким путем в мир не приходит действительно новое знание, — оно рождается только в минуту созерцания, непосредственного постижения новой стороны вещей. Поэтому там, где в основе мышления автора лежало созерцание, там он как бы пишет из страны, где читатель еще не бывал; там все свежо и ново, ибо почерпнуто непосредственно из первоисточника знания. Поясню затронутое здесь различие совсем простым и легким примером. Каждый обыкновенный писатель легко изобразит глубокую задумчивость человека, глядящего в одну точку или оцепеневшего от изумления, следующим образом: «Он стоял, как каменное изваяние», а Сервантес говорит: «как одетая статуя, чье платье треплет ветер» (Дон Кихот, часть 2, гл. 19). Все великие умы всегда мыслили созерцая, и в своем мышлении направляли на созерцаемый предмет пристальный взор. Это видно среди прочего из того, что самые различные из них так часто в деталях совпадают и встречаются друг с другом; происходит это потому, что все они говорят об одном и том же, о том, что у них перед глазами: о мире, о созерцаемой действительности: более того, в известной степени все они говорят одно и то же, — а другие никогда им не верят. Это видно также из того, что их выражения всегда точны, оригинальны и полностью соответствуют предмету, ибо они внушены созерцанием; видно из наивности высказываний, из новизны образов и меткости сравнений, — все это без исключения характеризует творения великих умов и всегда отсутствует у других; вследствие чего в распоряжении последних оказываются только банальные обороты речи и избитые образы; они никогда не позволят себе быть наивными из страха обнаружить свою пошлость во всей ее печальной наготе. Поэтому Бюффон и говорит: le style est 1'homme meme (Человек — это стиль (фр.). Известное высказывание Бюффона, взятое из его речи во Французской академии 25 августа 1753 г.). Когда заурядные писатели обращаются к поэзии, к их услугам традиционные, даже конвенциональные, следовательно, in abstracto заимствованные настроения, страсти, благородные чувства, которыми они наделяют героев своих произведений, превращая их в простую персонификацию таких настроений, т. е. в известной степени в абстракции, плоские и скучные. Когда же такие писатели философствуют, они используют ряд широких абстрактных понятий, которые переставляют с места на место, будто речь идет об алгебраических уравнениях, и надеются, что из этого что-нибудь получится: в лучшем случае из этого видно, что все они читали одно и то же. Но подобное оперирование абстрактными понятиями на манер решения алгебраических уравнений, которое в наши дни называют диалектикой, не дает, как действительная алгебра, достоверных результатов, ибо здесь понятие, заменяемое словом, не есть твердая и точно определенная величина, как обозначенная буквой величина в алгебре, а представляет собой нечто шаткое, многозначное, способное расширяться и сжиматься. Строго говоря, материал всякого мышления, т. е. комбинирования абстрактными понятиями, в лучшем случае воспоминания о том, что созерцалось раньше, да и то косвенно, настолько, насколько оно составляет основу понятий; напротив, действительное, т. е. непосредственное познание — только созерцание, новая свежая перцепция. Однако понятия, образованные разумом и сохраненные памятью, никогда не могут одновременно присутствовать в памяти, одновременно присутствует лишь очень небольшое их число. Наоборот, энергия, с которой воспринимается созерцаемая действительность, в которой всегда виртуально содержится и представлено сущност-ное всех вещей, наполняет сознание в каждый момент всей своей мощью. На этом основано бесконечное превосходство гениальности над ученостью: они относятся друг к другу как текст древнего классика к его комментариям. В самом деле, истина и вся мудрость в конечном счете находятся в созерцании. Но, к сожалению, его нельзя ни удерждать, ни сообщить другим; правда, объективные условия этого могут быть предоставлены другим очищенными и отчетливыми с помощью изобразительных искусств, и значительно более опосредствованно — с помощью поэзии, однако созерцание в такой же степени основано и на субъективных условиях, которые даны не каждому и никому не даны всегда, и в высшей степени совершенства представляют собой преимущество лишь немногих. Безусловно сообщаемо только дурное познание, абстрактное, вторичное, понятие, тень подлинного знания. Если бы созерцания могли передаваться, то сообщение их другим имело бы смысл, но при существующем положении дел каждый в конце концов остается в своей коже и в своем черепе, и никто не может помочь другому. Обогатить понятие созерцанием беспрестанно пытаются поэзия и фолософия. А между тем существенные цели людей носят практический характер, и этого достаточно, чтобы созерцательно воспринятое оставило следы, по которым они узнают его при следующем подобном случае: так приобретается житейская мудрость. Поэтому практический человек не может, как правило, обучить накопленной им истине и мудрости, а способен лишь применять их: он правильно понимает все происходящее и принимает соответственное решение. Что книги не заменяют опыт, а ученость — гениальность, два родственных феномена: их общее основание заключается в том, что абстрактное никогда не может заменить созерцательное. Книги не заменяют опыт потому, что понятия всегда остаются общими и не могут быть применены к единичному, с которым в жизни и приходится иметь дело; к этому присоединяется, что все понятия абстрагированы из единичного и созерцательного, данного в опыте, следовательно, оно должно уже быть известно, чтобы надлежащим образом понимать хотя бы то общее, которое сообщают книги. Ученость не заменяет гениальность, потому что и она дает только понятия, а гениальное познание заключается в постижении (Платоновых) идей вещей, и оттого по своему существу интуитивно. Таким образом, первому феномену недостает для созерцательного познания объективного условия, второму — субъективного: первого можно достигнуть, второго — нет.
Мудрость и гениальность, эти две парнасские вершины человеческого познания, коренятся не в абстрактной, дискурсивной, а в созерцательной способности. Подлинная мудрость есть нечто интуитивное, а не абстрактное. Она состоит не в положениях и мыслях, которые можно иметь готовыми как результаты чужих или собственных исследований: она представляет собой то, как мир отражается в уме человека. Это настолько различно, что мудрец живет в ином мире, чем глупый человек, и гений видит иной мир, чем тупица. Что творения гения бесконечно превосходят произведения других людей, объясняется тем, что мир, который он видит и из которого черпает свои высказывания о нем, гораздо яснее и глубже постигнут им, чем другими, мир которых/ правда, содержит те же предметы, но относится к первому, как китайский рисунок без теней и перспективы к совершенной картине. Материал у всех один и тот же, разница состоит в степени совершенства формы, которую он принимает у каждого человека, а на этой разнице в конечном счете зиждется множество ступеней в развитии интеллигенции: эта разница таится, таким образом, в самом корне, в созерцательном постижении, а не возникает только в абстракции. Именно поэтому исконное духовное превосходство так сказывается при каждом поводе и мгновенно ощущается другими, вызывая их ненависть.
В практической жизни интуитивное познание рассудка может непосредственно руководить нашими поступками и поведением, тогда как абстрактное познание разума способно к этому только при посредстве памяти. Из этого проистекает преимущество интуитивного познания во всех случаях, когда для размышления не хватает времени, следовательно, в повседневном обиходе, где именно поэтому выделяются женщины. Лишь тот, кто интуитивно познал сущность людей, какой она как правило является, и так же постигает индивидуальность каждого отдельного человека, сможет уверенно и правильно обходиться с ним. Иной может знать наизусть все триста правил премудрости, составленных Грацианом, но это не спасет его от глупостей и ошибок, если он лишен интуитивного познания. Ибо абстрактное знание дает только общие принципы и правила, а отдельный случай почти никогда точно не соответствует правилу; к тому же правило должно быть в нужное время подсказано памятью, что редко удается с необходимой точностью; затем из предлежащего случая должна быть образована propositio minor (меньшая посылка [силлогизма] (лат.)) и, наконец, выведено заключение. Прежде чем все это произойдет, обстоятельства уже изменятся, и тогда все прекрасные принципы и правила в лучшем случае позволят нам задним числом измерить всю величину совершенной ошибки. Конечно, и таким образом с помощью времени, опыта и упражнений медленно будет расти житейская мудрость, поэтому в сочетании с ними правила in abstracto могут, пожалуй, оказаться плодотворными. Интуитивное же познание, которое всегда постигает только единичное, находится в непосредственной связи с каждым данным случаем: правило, случай и применение для него одно, и поступок следует за ним мгновенно. Этим объясняется, почему в практической жизни ученый, превосходство которого состоит в богатстве абстрактных знаний, так уступает практическому человеку, преимущество которого состоит в полноте интуитивного знания, дарованного ему задатками натуры и развитого богатым опытом. И эти два вида знания находятся всегда друг к другу в таком же отношении, как ценные бумаги к наличным деньгам: так же, как в ряде случаев и обстоятельствах первые предпочтительнее вторых, так бывают вещи и положения, при которых абстрактное знание более пригодно, чем интуитивное. Если при каких-либо обстоятельствах мы руководствуемся в наших действиях понятием, то его преимущество в том, что, однажды принятое, оно остается неизменным; поэтому, руководствуясь им, мы приступаем к делу уверенно и без колебаний. Однако эта уверенность, которую понятие предоставляет с субъективной стороны, уравновешивается присущей ему объективной неуверенностью: дело в том, что оно может быть ложным и несостоятельным, или данный объект может не относиться к нему, будучи совсем или не вполне его рода. Если мы в отдельном случае внезапно замечаем это, мы теряем самообладание; если же не замечаем, то нам покажет это исход дела. Поэтому Вовенарг говорит: Personne n'est sujet a plus de fautes, que ceux qui n'agissent que par reflexions (Никто так не Подвержен ошибкам, как люди, действующие только под воздействием рефлексии (фр.). Vauvenargues, L. de С. Reflexions. (Вовенарг. Размышления), 131. Vol. I, р. 386. Paris, 1857.). — Если же мы непосредственно руководствуемся в нашей деятельности созерцанием предлежащих нам объектов и их отношений, то мы можем колебаться на каждом шагу, ибо созерцание очень изменчиво, двусмысленно, содержит неисчерпаемое количество единичных случаев и показывает множество сторон предмета друг за другом, — оттого мы действуем без полной уверенности. Однако эта субъективная неуверенность компенсируется объективной достоверностью, так как здесь между нами и объектом не стоит понятие и мы не теряем объект из виду; поэтому, если только мы правильно видим, что находится перед нами и что мы делаем, то приходим к правильному результату. — Таким образом, совершенно уверенны наши действия тогда, когда мы руководствуемся таким понятием, правильная основа, полнота и применимость к предлежащему случаю которого совершенно несомненны. Деятельность, основанная на понятиях, может перейти в педантизм, а основанная на созерцательном впечатлении, — в легкомыслие и глупость.
Созерцание — не только источник всего познания, но само есть познание κατ'εξοχην (по преимуществу; здесь: в высшем смысле), единственно безусловно истинное, подлинное и достойное своего наименования познание, ибо только оно дает действительное понимание, только оно действительно ассимилируется человеком, переходит в его существо и может с полным основанием называться его; понятия же только прилипают к нему. В четвертой книге мы видели, что даже добродетель, по существу, исходит из созерцательного знания, ибо только те поступки, которые непосредственно вызываются созерцанием, т. е. совершаются из чистых побуждений нашей собственной природы, являются подлинными симптомами нашего истинного и неизменного характера, а не те, которые вытекают из рефлексии и ее догматов, часто насильственно вынуждаются и поэтому не имеют в нас неизменной основы и почвы. Но и мудрость, истинное понимание жизни, правильный взгляд и меткое суждение исходят из того, как человек постигает созерцаемый мир, а не только из его знания, т. е. не из абстрактных понятий. Так же, как фонд или основное содержание каждой науки состоит не в доказательствах и не в доказанном, а в недоказанном, на которое опираются доказательства и которое в конечном счете постигается только созерцательно, так и фонд подлинной мудрости и действительного понимания каждого человека заключается не в понятиях и не в знании in abstracto, а в созерцаемом и в той степени остроты, верности и глубины, с которой он созерцаемое воспринял. Тот, кому это удается, познает (Платоновы) идеи мира и жизни; каждый случай, который он видит, служит ему представителем бесчисленных других; он все больше постигает каждое существо в его истинной природе, а его действия, как и суждения, соответствуют его пониманию. Постепенно и его лицо начинает выражать проницательность, истинную разумность, а на своей высшей ступени — мудрость. Ибо только превосходство в созерцательном познании налагает отпечаток и на черты лица, тогда как превосходство в абстрактном познании этого не достигает. Сообразно сказанному мы встречаем во всех сословиях людей выдающегося интеллекта, часто не имеющих никакого образования. Природный ум может возместить почти любую степень образования, но никакое образование не возместит природный ум. Ученый имеет перед такими людьми преимущество, которое выражается в обладании богатством случаев и фактов (историческое знание) и каузальных определений (естествознание), расположенных в упорядоченной, легко обозримой связи; однако это еще не дает ему более правильного и глубокого понимания действительно существенного во всех этих случаях, фактах и каузальных связях. Не имеющий образования человек, обладающий острым взором и проницательностью, может обойтись без этого богатства: имея много, живут на широкую ногу, имея мало, обходятся. Один случай из собственного опыта дает ему больше, чем иному ученому тысяча случаев, которые он знает, но в сущности не понимает, ибо то немногое знание необразованного человека — знание живое; каждый известный ему факт подтвержден верным и правильно понятым созерцанием, благодаря чему оно заменяет ему тысячи подобных фактов. Напротив, большие знания обычных ученых мертвы, так как состоят, если и не только из слов, как часто бывает, то из абстрактно познанного, — а оно обретает ценность только благодаря созерцательному познанию индивида, к которому оно относится и которое должно в конечном счете реализовать все понятия. Если же это знание очень скудно, то голова такого человека подобна банку, ассигнации которого в десять раз превышают его наличный фонд и который в конце концов обанкротится. Поэтому в то время как верное постижение созерцаемого мира налагает на лбы некоторых необразованных людей печать понимания и мудрости, лицо ученого не носит на себе иногда иных следов многих занятий, кроме утомления и износа из-за чрезмерного насильственного напряжения памяти ради противоестественного накопления мертвых понятий; при этом вид у такого ученого часто настолько ограниченный, глупый и тупой, что невольно приходишь к мысли, не влечет ли за собой чрезмерное напряжение обращенной на абстрактное опосредствованной познавательной способности прямое ослабление непосредственной созерцательной способности, и не затуманивается ли природный ясный взор все больше книжной ученостью. Действительно, непрерывный поток чужих мыслей должен тормозить и душить собственные и в конце концов парализовать способность мышления, если только оно не обладает высокой степенью эластичности, способной противостоять этому неестественному потоку. Поэтому беспрерывное чтение и штудии прямо наносят вред уму также и потому, что ведут к утрате системой наших собственных мыслей и знаний ее цельности и внутренней связи из-за того, что мы так часто намеренно нарушаем эту связь, чтобы освободить пространство для совершенно чуждого нам хода мыслей. Отгонять свои мысли, дабы предоставить место мыслям из книги, напоминает мне упрек Шекспира туристам его времени, каторые продают свою землю, чтобы увидеть землю других. Страсть большинства ученых к чтению — своего рода fuga vacui (боязнь пустоты) собственной головы, которая насильственно притягивает чужое; для того чтобы иметь мысли, они должны их прочесть, наподобие того как неодушевленные тела обретают возможность движения только извне, самостоятельно же мыслящие люди подобны живым телам, которые движутся сами. Читать о каком-либо предмете до того как сам продумал его, даже опасно. Ибо вместе с новым материалом в голову проникают и чужие взгляды на него и методы его обработки, и тем в большей степени, чем больше вялость и апатия внушают нам не утруждать себя размышлением, а принять и одобрить то, что уже продумано другими. Это прочно оседает и затем все мысли на эту тему всегда идут привычным путем, как ручей по отведенному ему руслу: найти свой новый путь тогда вдвойне трудно. Это в значительной степени способствует недостатку оригинальности у ученых. К этому еще присоединяется и то, что они полагают, будто должны, как все другие люди, делить свое время между развлечениями и работой. И считая чтение своей работой и подлинным призванием, они объедаются им до неудобоваримости. И тогда чтение уже не просто опережает мышление, а заменяет его, ибо они думают о своем предмете только до тех пор, пока читают о нем, следовательно, с позиций чужого ума, а не собственного. А отложив книгу, они проявляют живой интерес к совсем другим вещам, — к личным делам, театру, картам, кеглям, событиям дня и сплетням. Мыслящий человек таков именно потому, что подобные вещи не представляют для него интереса, его интересуют свои проблемы, о которых он все время размышляет без помощи книг; искусственно привить себе этот интерес, если он отсутствует, невозможно. В этом вся суть. Этим же объясняется, что названные выше ученые постоянно говорят только о том, что они прочли, самостоятельный мыслитель — только о том, что он продумал; они, как говорит Поп:
For ever reading never to be read (Всю жизнь читают, их же — никогда (англ.). Слова из сатирической поэмы Александра Попа (Pope) «Дунсиада» (III, 193—194).)
Дух по своей природе свободный, а не крепостной: ему удается лишь то, что он делает по своей воле и охотно. Напротив, насильственное перенапряжение ума знаниями, которые ему недоступны, которые его утомляют или тянутся слишком долго и invita Minerva (вопреки [природным] склонностям (лат. поговорка, букв: против воли Минервы). См.: Цицерон. Об обязанностях, I, 34, 110, а также: Гораций. Наука поэзии, 385.), притупляет мозг, подобно тому, как чтение при лунном свете вредит глазам. Особенно вредно напрягать еще незрелый мозг в детские годы, и я полагаю, что изучение латинской и греческой грамматик в возрасте от шести до двенадцати лет повинно в последующей тупости большинства ученых. Конечно, дух нуждается в пище, в материале извне; но подобно тому как не все, что мы едим, сразу же усваивается организмом, а только по мере того, как оно переваривается, и только небольшая часть этого действительно усваивается, остальное же отбрасывается, так что есть больше, чем организм усваивает, бесполезно и даже вредно, — подобно этому обстоит дело и с тем, что мы читаем; оно углубляет наше понимание и действительное знание лишь постольку, поскольку дает материал для мышления. Поэтому уже Гераклит сказал: multiscitia поп dat intellectum (Многознание уму не научает (лат.). Эти слова Гераклита приводит Диоген Лаэртский: О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов (IX, 1).); мне же ученость представляется тяжелым панцирем, который, правда, сильного человека делает действительно неодолимым, для слабого же становится бременем, под которым он изнемогает.
Данное нами в третьей книге определение познания (Платоновых) идей как высшего доступного человеку и одновременно созерцательного знания, служит нам подтверждением того, что источник истинной мудрости находится не в абстрактном знании, а в правильном и глубоком созерцательном постижении мира. Поэтому мудрецы могут жить во все времена и мудрецы древности остаются таковыми для всех последующих поколений; напротив, ученость относительна, и в этом отношении ученые древности кажутся большей частью детьми по сравнению с нами и нуждаются в снисхождении.
Тому, кто учится, чтобы обрести понимание, книги и занятия служат только ступенями лестницы, по которой он поднимается к вершине знания; как только ступень подняла его на шаг дальше, он сейчас же покидает ее. Многие же, кто учатся только для того, чтобы заполнить свою память, пользуются ступенями лестницы не для восхождения, а снимают их и взваливают на себя, чтобы унести, радуясь постоянному увеличению тяжести груза. Они навсегда остаются внизу, ибо несут на себе то, что должно было бы нести их.
На изложенной здесь истине, что ядро всякого познания есть созерцательное представление, основано и верное и глубокое замечание Гельвеция (Имеется в виду замечание Гельвеция о зависимости деятельности ума от «возраста страстей». См.: Гельвеции. Об уме. Рассуждение III, гл. VIII.): действительно своеобразные и оригинальные основные воззрения, на которые способен одаренный индивид, и разработкой, развитием и многообразным использованием которых являются все его даже гораздо позже написанные произведения, возникают у него только до тридцати пяти, самое позднее — до сорока лет, и представляют собой, по существу, результат комбинаций, совершенных им в ранней молодости. Ибо эти мысли — не просто сцепления абстрактных понятий, а свойственное ему интуитивное постижение объективного мира и сущности вещей. А что такое постижение должно завершиться до указанного возраста, основано отчасти на том, что в это время отображения всех (Платоновых) идей уже сложились у него и впоследствии ни одно из них не может возникнуть с силой первого впечатления, отчасти же на том, что для этой квинтэссенции познания, для этих отпечатков avant la lettre (до печатания (фр.) — Имеются в виду пробные оттиски до печатания тиража) постижения мира, требуется высшая энергия мозговой деятельности, которая обусловливается свежестью и гибкостью волокон мозга и стремительностью притока артериальной крови к мозгу, — а он сильнее всего до тех пор, пока артериальная система имеет решительный перевес над венозной; этот перевес начинает слабеть уже после тридцати, а после сорок второго года верх берет венозная система, как прекрасно и поучительно показал Кабанис. Поэтому двадцатые и начало тридцатых годов для интеллекта то, что май для деревьев: только в это время начинается цветение, развитие которого принесет впоследствии все плоды. Созерцаемый мир произвел свое впечатление и этим заложил основу для всех дальнейших мыслей индивида. Дальнейшим размышлением он может сделать постигнутое более отчетливым, может приобрести множество сведений в качестве питания для завязавшегося плода, может расширить свои воззрения, исправить свои понятия и суждения, путем бесконечных комбинаций овладеть полученным материалом, более того, свои лучше произведения он создаст в большинстве случаев значительно позже (Подобно тому, как наибольшее погодное тепло наступает тогда, когда дни начинают уменьшаться (добавление, подготовленное для 3-го издания).), но на приобретение новых исконных знаний из единственно живого источника, — созерцания, надеяться больше нельзя. Это чувство Байрон выражает в прекрасной жалобе:
          No more — no more — Oh! never more on me
          The freshness of the heart can fall like dew,
          Which out of all the lovely things we see
          Extracts emotions beautiful and new,
          Hived in our bosoms like the bag о'the bee:
          Thinkst thou the honey with those objects grew?
          Alas! twas not in them, but in thy power
          To double even the sweetness of a flower.

          (О, никогда, нет, никогда уж боле
          Росе подобна свежесть сердца не придет,
          Не извлечет из тех вещей, что видим,
          Вновь чувства радости и благодати:
          Как мед в ячейках, в груди они хранятся.
          Возможно мыслишь ты, что создан мед вещами?
          Но нет, не вещи, а твоя лишь сила
          Способна сладость от цветка удвоить.
          Байрон. Дон-Жуан, I, 214.)

Надеюсь, что все сказанное достаточно уяснило ту важную истину, что абстрактное познание, возникшее из созерцательного, всю свою ценность получает только благодаря своему отношению к нему, следовательно, благодаря тому, что его понятия, или их частичные представления, могут быть реализованы, т. е. подтверждены созерцаниями, и что главное — качество этих созерцаний. Понятия и абстракции, которые в конечном счете не ведут к созерцаниям, подобны дорогам в лесу, не имеющим выхода. Большая польза понятий состоит в том, что с их помощью легче оперировать первоначальным материалом познания, обозревать его и упорядочивать; но сколько ни совершать с их помощью логических и диалектических операций, из них никогда не будет получено изначальное, новое познание, т. е. такое, материал которого не содержался бы уже в созерцании или не был почерпнут из самосознания. Таков истинный смысл приписываемого Аристотелю изречения: nihil est in intellectu, nisi quod antea fuerit in sensu (нет ничего в разуме, чего не было бы до этого в ощущениях. См.: Аристотель. О душе, III, 8, 432а. Ср.: Thomas Aqu. Questiones disputate de veritate. Quiestic II, articulus III (Фома Аквинский. Спорные вопросы истины. Вопрос II, пункт III)); в этом заключается и смысл философии Локка, которая тем, что, наконец, серьезно поставила вопрос о происхождении нашего познания, навсегда составила эпоху в философии. По существу тому же учит и «Критика чистого разума». И она требует не останавливаться на понятиях, а возвращаться к источнику их происхождения, следовательно, к созерцанию; но к этому здесь сделано правильное и важное дополнение: то, что относится к самому созерцанию, распространяется и на его субъективные условия, т. е. на формы, которые находятся в созерцательном и мыслящем мозгу как его предрасположенные к этому естественные функции, хотя они, по крайней мере virtualiter, предшествуют действительному чувственному созерцанию, т. е. априорны, следовательно, не они зависят от него, а оно от них, ибо цель и применимость этих форм состоит только в том, чтобы создавать вслед за наступающим возбуждением нервов чувственных органов эмпирическое созерцание, подобно тому как затем другие формы будут создавать из материала эмпирического созерцания мысли in abstracto. Поэтому «Критика чистого разума» относится к философии Локка, как анализ бесконечного к элементарной геометрии; но все-таки ее безусловно следует считать продолжением философии Локка. — Таким образом, данный материал каждой философии — не что иное, как эмпирическое созерцание, которое распадается на сознание самого себя (самосознание) и сознание внешних вещей (внешнее созерцание). Ибо только это есть непосредственное, действительно данное. Философия, которая, вместо того чтобы исходить из созерцания, принимает в качестве своей отправной точки произвольно избранные абстрактные понятия, например, такие, как абсолют, абсолютная субстанция, Бог, бесконечное, конечное, абсолютное тождество, бытие, сущность и т. д., витает в воздухе и поэтому никогда не может привести к действительному результату. И тем не менее философы всех времен предпринимали такие попытки; поэтому даже Кант иногда, по традиции и скорее по привычке, чем последовательно, определял философию как науку, основанную на чистых понятиях. Но такая философия занималась бы, собственно говоря, тем, что выводила бы из частичных представлений (ибо таковыми являются абстракции) то, чего нельзя найти в полных представлениях (в созерцаниях), из которых первые выведены посредством опущения отдельных признаков. К этому склоняет возможность строить умозаключения, так как здесь сопоставление суждений дает новый результат, правда, больше по видимости, чем в действительности, поскольку заключение только выявляет то, что уже находилось в данных суждениях; ведь заключение не может содержать больше, чем посылки. Конечно, понятия — материал философии, но только как мрамор — материал скульптора: философия должна строить не из понятий, а в понятиях, т. е. помещать в них свои результаты, а не исходить из них как из данности. Кто хочет познакомиться с ярким примером такого извращенного способа, при котором исходят только из понятий, может обратиться к «Institutionem theologicam» Прокла и таким образом убедиться в полной несостоятельности этого метода. Там собраны такие понятия, как unum, multa, bonum, producens et productum, sibi sufficiens, causa, melius, mobile, immobile, motum (единое, многое, благо, творящее и сотворенное, самодостаточное, причина, лучшее, подвижное, неподвижное, движимое (лат.)), и т. д., но при этом созерцания, которым эти понятия обязаны своим истоком и содержанием, игнорируются, высокомерно не замечаются; затем из этих понятий конструируется теология, причем цель ее, υεος, скрыта, и исследование ведется якобы совершенно беспристрастно, будто читатель с первой же страницы не знает, так же хорошо, как автор, к чему это ведет. Отрывок из Прокла я уже привел выше. Поистине на этом произведении Прокла особенно легко показать, насколько непригодны и иллюзорны подобные комбинации с абстрактными понятиями, поскольку из них можно вывести все, что заблагорассудится, особенно, если при этом еще воспользоваться многозначностью некоторых слов, как, например, κρειττον (лучшее (др. — гр.)). При встрече с таким архитектором понятий достаточно задать ему наивный вопрос: где же все те вещи, о которых он столько сообщает, и откуда он знает законы, из которых он выводит свои заключения о них? Тогда он вскоре будет вынужден указать на эмпирическое созерцание, в котором ведь только и представляется реальный мир, откуда почерпнуты эти понятия. Тогда осталось бы только спросить, почему он не исходит совершенно честно из данного созерцания этого мира, ведь это дало бы ему возможность обосновывать им свои утверждения вместо того, чтобы оперировать понятиями, которые ведь выведены из созерцания и поэтому обладают лишь той значимостью, которую дает им оно. Впрочем, фокус ведь и состоит в том, что с помощью таких понятий, в которых благодаря абстракции нераздельное мыслится разделенным и несоединимое соединенным, он выходит далеко за пределы созерцания, давшего начало этим понятиям, и тем самым за пределы его применимости, достигая совершенно иного мира, не похожего на тот, откуда он получил материал для своего построения, — и именно поэтому мира химер. На Прокла я сослался здесь потому, что именно у него этот метод применяется с непосредственной дерзостью и поэтому особенно ясен; но и у Платона можно обнаружить ряд подобных же, хотя и менее ярких, примеров такого рода, впрочем, ими вообще изобилует философская литература всех времен. Литература нашего времени богата ими. Достаточно обратиться к произведениям шеллинговской школы и взглянуть на конструкции, созданные из таких абстракций, как конечное, бесконечное; бытие, небытие, инобытие; деятельность, препятствие, продукт; определение, определяемость, определенность; граница, ограничение, ограниченность; единство, множество, многообразие; тождество, различие, безразличие; мышление, бытие, сущность и т. д. Все сказанное относится не только к конструкциям из такого материала, поскольку посредством таких больших абстракций мыслится бесконечно многое, в них может мыслиться очень мало; они — не более, чем простая оболочка. А благодаря этому материал философии становится поразительно скудным и жалким, вследствие чего и возникает та несказанная, мучительная скука, свойственная всем подобным произведениям. Если бы я решился напомнить о том, как злоупотребляли такими широкими и пустыми абстракциями Гегель и его сторонники, то, боюсь, читателя стошнило бы, как, впрочем, и меня, ибо от пустословия этих отвратительных философствующих болтунов веет омерзительной скукой.
Что и в практической философии из абстрактных понятий никакой мудрости не произведешь, пожалуй, единственное, что можно вывести из моральных рассуждений теолога Шлейермахера, чтением которых он в течение ряда лет навевал скуку на Берлинскую академию, а теперь выпустил отдельным изданием. Там в качестве исходной точки принимаются такие абстрактные понятия, как долг, добродетель, высшее благо, нравственный закон и т. п., без какого-либо пояснения, кроме того, что они обычно используются в моральных системах и затем рассматриваются как данная реальность. О них автор хитроумно говорит то одно, то другое, но никогда не касается вопроса о происхождении этих понятий, о сути дела, о действительной жизни людей, к которой ведь только и относятся эти понятия, из которой они должны быть почерпнуты и которые, собственно говоря, и составляют область морали. Именно поэтому такие диатрибы столь же бесплодны и бесполезны, сколь и скучны; этим сказано многое. Такие люди, как этот слишком охотно философствующий теолог, встречаются во все времена: они знамениты при жизни, потом их быстро забывают. Я советую читать лучше тех, которым выпала обратная доля: ведь время коротко и дорого.
Если, таким образом, соответственно всему здесь сказанному, широкие, абстрактные, не поддающиеся реализации созерцанием понятия никогда не должны быть собственно источником знания, исходной точкой или подлинным материалом философствования, то отдельные выводы философствования принимают иногда такой характер, что могут мыслиться только in abstracto, и не поддаются подтверждению созерцанием. Знания такого рода будут, конечно, лишь половиной знания, они как бы только указывают на место, где находится то, что надо познать, — но оно остается скрытым. Поэтому довольствоваться такими понятиями следует только в самом крайнем случае, находясь у границ знания, доступного нашим способностям. Примером такого рода может служить понятие бытия вне времени, а также положение: нерушимость нашего истинного бытия в смерти не есть его продолжение. При понятиях такого рода как бы колеблется твердая почва, на которой стоит все наше познание, созерцание. Поэтому иногда в случае необходимости философствование может проникать в область такого познания, но никогда не должно начинать с него.
Оперирование широкими понятиями при полном невнимании к созерцательному познанию, из которого выведены эти понятия и которые поэтому служат их постоянным естественным контролем, этот метод, который мы осудили выше, был во все времена главным источником догматического философствования. Наука, построенная на простом сравнении понятий, следовательно, на общих положениях, могла бы быть достоверной только в том случае, если бы все ее положения были синтетическими и a priori, как в математике, — ибо только такие положения не терпят исключений. Напротив, если в положениях содержится какой-либо эмпирический материал, то его надо всегда иметь под рукой, чтобы контролировать общие положения. Ибо все почерпнутые из опыта истины никогда не бывают безусловно достоверны и общезначимость таких истин всегда лишь приблизительна, так как здесь не бывает правил без исключений. Если связывать подобные положения на том основании, что сферы их понятий входят друг в друга, то легко может случиться, что одно понятие войдет в другое именно там, где находится исключение; а если это произойдет хоть один раз в длинной цепи силлогизмов, то все здание оторвется от своего фундамента и повиснет в воздухе. Если я, например, скажу: «у жвачных животных нет передних резцов» — и затем применю это высказывание со всеми его последствиями к верблюдам, то все окажется неверным, так как сказанное относится лишь к жвачным рогатым животным. — Сюда относится и то, что Кант называет мудрствованием и так часто порицает: оно состоит в том, что одни понятия подводят под другие, не обращая внимания на их происхождение и не проверяя, правильно ли и строго ли это подведение; в результате чего можно более длинным или более коротким окольным путем прийти едва ли не к любому выводу, заранее намеченному как цель; поэтому такого рода мудрствование отличается от настоящей софистики только степенью. А софистика в теоретической области — то же, что крючкотворство в практической. И тем не менее даже Платон часто прибегал к такому мудрствованию, а Прокл, как я уже упомянул, следуя примеру Платона, зашел в совершении этой ошибки, как это обычно бывает с подражателями, гораздо дальше (В главе 4 есть следующий пассаж Шопенгауэра о Прокле: «Обстоятельным и особенно ярким примером этого служит следующее резонерство пошлого болтуна Прокла в его Institutio theologica, § 76:
Quidquid ab immobili causaa manat immutabilem habet essentiam substanti-am. Quidquid vero a mobili causa manat, essentiam habet mutabilem. Si enim illud, quod aliquid facit, est prorsus immobile, non per motum, sed per ipsum Esse producit ipsum secundum ex se ipso («Все происходящее из неподвижной причины имеет неизменное наличное бытие, все из подвижной — изменчивое. В самом деле, если творящее совершенно неподвижно, то оно производит из себя вторичное не через движение, а своим бытием». Прокл. Первоосновы теологии, § 76. (Пер. А. Ф. Лосева).)
Очень хорошо! Но покажи мне неподвижную причину: она невозможна. Здесь, как и во многих других случаях, абстрагирование мысленно отбрасывает все определения, кроме того, которое только и нужно, не принимая во внимание, что оно без всех остальных существовать не может».). Дионисий Ареопагит («De divinis nominibus» («О божественных именах» (лат.))) также в значительной степени повинен в этом. Яркие примеры подобного мудрствования мы обнаруживаем уже во фрагментах элеата Мелисса (особенно в §§ 2—5 в Brandis Comment. Eleat.); его обращение с понятиями, которые никогда не соприкасаются с той реальностью, из которой они черпают свое содержание, а паря в атмосфере абстрактной всеобщности, перелетают через нее, напоминает наносимые для виду удары, никогда не попадающие в цель. Подлинным образцом такого мудрствования служит, далее, книжечка философа Саллюстия «De diis et mundo» («О богах и о мире» (лат.). Коммент. Брандиса к текстам элеатов… о богах и о мире.), особенно главы 7, 12 и 17. Но подлинный шедевр философского мудрствования, переходящего в несомненную софистику, представляет собой следующее рассуждение платоника Максима Тирского, которое, поскольку оно кратко, я здесь приведу: «Каждая несправедливость — похищение блага; существует только одно благо — добродетель, а добродетель похитить невозможно, следовательно, добродетельный человек не может потерпеть несправедливость от злого. Остается только одно из двух: либо причинить несправедливость вообще невозможно, либо потерпеть ее может лишь злой от злого. Однако злой не обладает благом, ибо таковым может быть только добродетель. Следовательно, оно и не может быть у него отнято, следовательно, он не может потерпеть несправедливость, следовательно, несправедливость невозможна».
Приведу еще один относящийся к новому времени пример такого рода доказательства, основанного на абстрактных понятиях, в ходе которого очевидное по своей абсурдности положение объявляется истиной, и этот пример я беру из творений великого человека, Джордано Бруно. В своей книге «Del infmito, universe e mondi» («О бесконечности, вселенной и о мирах» (итал.)) (с. 87 в издании А. Вагнера) он доказывает устами одного перипатетика (с использованием и преувеличением смысла сказанного Аристотелем в «De coelo», I, 5), что по ту сторону мира не может быть пространства. Мир замкнут восьмой сферой Аристотеля, а по ту сторону этой сферы пространства быть не может. Ведь если бы по ту ее сторону было еще одно тело, то оно было бы либо простым, либо сложным. Затем с помощью заимствованных из софистики принципов доказывается, что там не может быть простого тела; но не может быть и сложного, ибо оно должно было бы состоять из простых. Следовательно, там вообще нет тела, но тогда нет и пространства, ибо пространство определяется как «то, в чем могут быть тела», а только что было доказано, что там не могут быть тела. Следовательно, там нет и пространства. Последнее — главная часть этого доказательства, основанного на абстрактных понятиях. В сущности оно состоит в том, что положение «где нет пространства, не могут быть и тела», берется как общеотрицательное и поэтому его simpliciter (просто, прямо (лат.)) переворачивают и получают: «где не могут быть тела, не может быть и пространства». Но если внимательно рассмотреть первое положение, то окажется, что оно общеутвердительное, а именно: «все непространственное бестелесно» и, следовательно, его нельзя simpliciter перевернуть. Однако не каждое доказательство, которое основано на отвлеченных понятиях и приводит к заключению, явно противоречащему созерцанию (как здесь — конечность пространства), может быть сведено к логической. ошибке. Ибо софистический прием не всегда заключен в форме, часто он коренится в содержании, в посылках и в неопределенности понятий и их объема. Многочисленные примеры такого рода можно найти у Спинозы, метод которого и состоит в том, что он строит доказательства из понятий; достаточно упомянуть, например, о жалких софизмах в его Этике, часть IV, теорема 29-31, где он пользуется многозначностью шатких понятий convenire и commune habere (собираться… иметь в собранном виде (лат.)). Впрочем, это не мешает неоспинозистам нашего времени относиться ко всему сказанному им, как к Евангелию. Особенно забавны среди них гегельянцы — кое-кто из них еще действует — своим традиционным благоговением перед тезисом Спинозы [omnis] determinatio est negatio ([всякое] определение есть отрицание (лат.). Спиноза. Письмо 50. Пер. Шопенгауэра, идущего здесь вслед за Гегелем, неточен.), упоминая который, они в соответствии с шарлатанским духом этой школы делают вид, будто этот тезис может перевернуть мир, тогда как им не выманить даже собаки из-за печи; ведь даже самый ограниченный человек сразу поймет, что если я посредством определений что-нибудь ограничиваю, я этим исключаю и, следовательно, отрицаю то, что находится за этой границей.
Таким образом, на примере всех этих мудрствований становится ясно, какие ложные пути открыты этой алгебре, оперирующей только понятиями, которая не контролируется созерцанием, и ясно также, что тем самым созерцание для нашего интеллекта есть то же, что для нашего тела прочная почва, на которой мы стоим: как только мы ее покидаем, все становится instabilis tellus, innabilis unda (земля, на которой стоять невозможно, вода, в которой плавать не сможешь (лат.). См.: Овидий. Метаморфозы. I, 16.). Надеюсь, что, принимая во внимание поучительность этих разъяснений и примеров, мне простят излишнюю подробность их изложения. Этим я хотел подчеркнуть и доказать громадную, до сих пор мало замечаемую противоположность между созерцательным и абстрактным или рефлектирующим познанием, установление которой представляет собой основную черту моей философии, ибо только она объясняет многие феномены нашей духовной жизни. Связующим звеном между этими столь различными видами познания служит, как я показал в § 14 первого тома, способность суждения. Правда, она применяется и в области абстрактного познания, где сравнивает понятия только с понятиями; поэтому каждое суждение, в логическом смысле этого слова, совершается способностью суждения, поскольку при этом всегда более узкое понятие подводится под более широкое. Однако та деятельность способности суждения, в силу которой она только сравнивает понятия друг с другом, значительно более проста и легка, чем та, в которой совершается переход от единичного, созерцаемого, к существенно общему, к понятию. В первом случае посредством разложения понятия на их существенные предикаты вопрос о возможности или невозможности их соединения может быть решен чисто логическим путем, для чего достаточно простого, присущего каждому разума; поэтому здесь способность суждения только сокращает процесс, так как человек, обладающий этой способностью, быстро обозревает то, к чему другие приходят только путем ряда актов рефлексии. Но деятельность способности суждения в узком смысле слова проявляется лишь там, где созерцательно познанное, следовательно, реальное, опыт, должно быть перенесено в отчетливое, абстрактное познание, подведено под строго соответствующие ему понятия и помещено в рефлективное знание. Поэтому именно данная способность должна устанавливать прочные основы всех наук, которые всегда состоят из того, что познано непосредственно и более не из чего не может быть выведено. Здесь, в основных суждениях, а не в заключениях из них, состоит вся трудность наук. Заключать легко, судить трудно. Неправильные заключения встречаются редко, неправильные суждения — обычное явление. Не меньшую роль способность суждения играет и в практической жизни, во всех серьезных основополагающих планах и решениях; и судебный приговор, собственно, дело этой способности. Подобно тому как зажигательное стекло вбирает солнечные лучи в тесный фокус, интеллект, применяя способность суждения, должен столь тесно связать все свои данные о предмете, чтобы охватить их единым взглядом, который он правильно фиксирует и затем обдуманно уясняет полученный результат. Составить суждение очень трудно в большинстве случаев потому, что нам приходится идти от следствия к основанию, что всегда ненадежно; я выяснил даже, что именно в этом источник всех ошибок. Тем не менее во всех эмпирических науках, а также в обстоятельствах действительной жизни, этот путь большей частью бывает единственным для нас открытым. Эксперимент — уже попытка пройти его в обратном направлении; поэтому он имеет решающее значение, выявляя по крайней мере ошибку, — при условии, что он правильно избран и добросовестно проведен, а не так, как проведены ньютоновские эксперименты в учении о цветах; но и сам эксперимент должен быть также подвергнут оценке. Полная достоверность априорных наук, следовательно, логики и математики, основана главным образом на том, что в них путь от основания к следствию нам полностью открыт, а он всегда надежен. Это и придает им характер чисто объективных наук, т. е. таких, об истинах которых все, кто их понимает, должны выносить одинаковые суждения; это тем поразительнее, что именно они основываются на субъективных формах интеллекта, тогда как эпирические науки занимаются только несомненно объективным.
Проявлениями способности суждения служат также остроумие и проницательность: в первом случае она носит рефлективный, во втором — субсуммирующий характер. Большинству людей способность суждения присуща лишь номинально: то, что ее причисляют к нормальным силам духа, вместо того, чтобы относить ее только к monstris per excessum (исключительным ненормальностям (лат.)), — своего рода ирония. Люди обычного склада обнаруживают недостаточную уверенность в собственном суждении даже в мельчайших обстоятельствах, именно потому, что они по опыту знают, что оно такого доверия не заслуживает. Место способности суждения у них занимают предрассудки и отголоски чужих слов, вследствие чего они пребывают в состоянии хронического несовершеннолетия, из которого выходит разве что один из сотен. Конечно это ими не осознается, ибо они даже перед самими собой делают вид, будто выносят суждения, хотя при этом всегда косятся на других, мнение которых тайно указывает им нужное направление мысли. Если любой человек постеснялся бы разгуливать в чужой одежде, шляпе или пальто, то все они всюду жадно подбирают чужие мысли и затем, выдавая их за собственные, кичатся ими. Другие заимствуют, в свою очередь, эти мысли у них и поступают так же. Этим объясняется быстрое и широкое распространение ошибок, как и слава, которой пользуется все дурное: ведь профессиональные поставщики мнений, журналисты и им подобные, предлагают, как правило, только негодный товар, подобно тому как те, кто отдает напрокат маскарадные костюмы, предлагают только фальшивые драгоценности.

Хорош тем, что имеет удобный по интерфейсу форум ко всем публикациям,
что позволяет всем желающим их обсуждать и получать ответы от хозяина раздела.


Copyright © Кончеев (e-mail:  koncheev@ya.ru), 2016