СИМОНА ШВАРЦ-БАРТ
ЖАН-МАЛЫШ С ОСТРОВА ГВАДЕЛУПА
«Негр говорит не языком, а сердцем своим, оно-то у него и болит, оно-то и кровоточит. Поговорил да и забыл, а речи его разнеслись вместе с ветром по всему свету, отравили людей и зверей, горы и долы, быстрые реки, да и вольный ветер тоже. Но мыслимо ли жить без слова, без вечных преданий и сказок, ведь они тень нашего прошлого, наша великая тайна. И как леопард, умирая, уносит в могилу свои пятна, так и мы уходим из жизни с памятью нашей, с тенью наших легенд, которая дарует нам истинное бессмертие, вечное обновление
»
Так говорили старики еще совсем недавно, пока не появились те, кто, по их мнению, «ни то ни сё, ни петух ни курица». Это они нас, новое поколение, так величают, добавляя полушутя полусерьезно: «Эх вы, беспамятное племя с острова-скорлупки, гонитесь вы за завтрашним днем, а прошлое свое позабыли!..»
Но мне ли судить, о, мне ли судить, правы они или нет
КНИГА ПЕРВАЯ,
в которой повествуется о том, что было до рождения Жана-Малыша с острова
Гваделупа, а также о первых шагах нашего
героя на этой земле.
1
Остров, где все это случилось, малоизвестен. Он покачивается тонкой скорлупкой на волнах Мексиканского залива, и найти его можно только на самых подробных картах мира. Напрасно вы будете искать его на глобусе: смотрите, сколько душе угодно, вглядывайтесь хоть до ряби в глазах все равно без увеличительного стекла вам не обойтись. Он совсем недавно поднялся над морем, всего каких-то один-два миллиона лет назад. И ходят слухи, что он может исчезнуть так же внезапно, как и появился, нежданно-негаданно пойти ко дну, увлекая вместе с собой в пучину и горы, и маленький серный вулканчик, и изумрудные холмы с прильнувшими к их склонам, как бы висящими в воздухе залатанными хижинами, и тысячи речушек, таких причудливых и искристых, что индейцы, первыми ступившие на эту землю, нарекли ее Островом хрустальных струй
Но пока что он не тонет, держится на поверхности моря, готового выдохнуть ураган, на воде, цвет которой постоянно меняется от безмятежно голубого до зеленого и фиолетового. Он кормит и поит разные диковинные создания: людей и зверей, демонов, духов и прочую нежить, которые в смутной надежде все ждут чего-то несбыточного, а чего и сами не знают. А еще сюда прилетают птицы, чтобы вывести под жарким солнцем своих птенцов
По правде говоря, это совсем никчемный клочок земли, и его история, по твердому убеждению маститых специалистов, не представляет решительно никакого интереса. А ведь знавал он и лихие годины, и палящие бури страстей, и великие кровопролитные битвы, достойные
внимания просвещенного мира. Но все это давным-давно забыто, даже деревья и те уже ничего не помнят, и местные жители считают, что ничего не происходило, не происходит и никогда не произойдет на острове до тех пор, пока он не отправится к своим старшим братьям, устилающим дно океана. Они привыкли смотреть на все вокруг из-под ладони, скрывающей небо. Они уверены, что настоящая жизнь проходит стороной, и даже утверждают, что этот жалкий островочек обладает свойством все так умалять, что спустись на него сам господь бог, так и тот бы запил и загулял с негритянками, как простой смертный, вот так-то!..
В самом сердце этой затерянной страны есть еще более затерянный уголок деревня Лог-Зомби1. Если уж Гваделупа едва удостоилась точки на карте, то говорить об этой ничтожной деревушке вроде бы совсем не пристало. Однако она существует, существует давно, и много выпало на ее век и чудес, и крови, и тщетных усилий, и вожделений, не уступающих тем, что сотрясали Ниневию, Вавилон и Иерусалим
1 Зомби - африканизм, означающий на Гваделупе своего рода привидение: дух умершего, обладающий тем не менее телесной оболочкой.
Первыми обитателями Лог-Зомби были краснокожие, селившиеся вдоль Листвяной реки, неподалеку от того места, где нынче стоит хижина тетушки Виталины, сразу за Инобережным мостом; там и посейчас высятся крутые скалы, с искусно высеченными на них солнцами и лунами. Краснокожие по-своему глядели на белый свет и назвали свой мирок журчащим именем Карукера Островом хрустальных струй, как уже было сказано. Гваделупой его окрестили позже, когда появились здесь длинноухие бледнолицые пришельцы. Неспокойные, мятежные души, они, по-видимому, вовсе не заметили красоты рек и ручьев, но зато прониклись большим уважением к жару тропического солнца. Истребив краснокожих, эти светочи разума обратили свой взор к берегам Африки, там обзавелись они чернокожими, которые стали отныне гнуть на них спины. Вот так, по вине щедрого светила, на древней Карукере воцарилось рабство, и понеслись к небу стоны и причитания, а удары хлыста заглушили рокот горных потоков
Все это было и быльем поросло, и теперешние жители Лог-Зомби не верили, что в их истории можно отыскать хоть одно примечательное событие. Правда, кое-кто из них втайне задавался вопросом, а не было ли все же в их прошлом чего-либо знаменательного, яркого, такого, чем стоило бы хоть немного гордиться. Однако, боясь, что их поднимут на смех, они такие мысли тщательно скрывали. Другие даже сомневались, что их предки родом из Африки, хотя какой-то голосок и нашептывал им на ухо, что не всегда они обитали в этой стране и не были ее исконными жителями, не в пример деревьям, камням и зверям порождениям этой доброй красной земли. И когда они задумывались о судьбе своей, о себе самих, явившихся непонятно откуда и зачем может, лишь для того, чтобы пройти едва заметной тенью по Лог-Зомби, по пятачку ее буйной травы, этих беспамятных людей прошибал, случалось, дурнотный пот и на какой-то миг они чувствовали себя несчастными. И тогда, тяжело встряхнув бедной своей замороченной головушкой и убедившись в том, что рядом родное лицо, знакомое, с детства деревце, полуразвалившаяся хибара на каменных опорах, они оглашали небо раскатистым хохотом и успокаивались, вновь обретя свое место в этом мире
Как видите, эти зыбкие люди были сродни песку и ветру: от слова рождались, от слова умирали. Они знали жизнь, как бык слепня, но умудрялись предаваться своим фантазиям даже в колючем аду сахарного тростника, даже под зудящими укусами красных банановых муравьев; вечно витали они в облаках. И когда две деревенские кумушки расходились, посудачив совсем немного, часок-другой, то вместо «до свидания» они всегда бросали друг другу вполголоса «до сновидения»
В те стародавние времена, задолго до асфальтовых шоссе и съевших всякую тень электрических фонарей, Лог-Зомби мало чем напоминала нынешнюю деревню о той помнят лишь немногие, седые как лунь деды, которые каждый год один за другим уносят в могилу последние деревенские новости
Где ты, наша молодость! Лог-Зомби стояла тогда не в лесу, а в залесье и была не просто глухим местом, а самой настоящей глухоманью. Чтобы добраться туда, нужно было сперва выйти из города Лараме с его мэрией, школой, кладбищем в багряном пламени цветущих деревьев и трухлявым пирсом, звенящим полчищами комаров. Потом свернуть с проложенного белыми людьми шоссе на дикую тропу, которая вдруг вспархивала ввысь, будто спеша затеряться в облаках. Бананы слева, сахарный тростник справа везде простирались поля белых хозяев, везде одна и та же, возделанная от моря до первых отрогов вулкана земля. По обе стороны тропы торчали маленькие деревянные хижинки на четырех каменных опорах. На прибрежных равнинах они собирались как бы в пышные снопы, которые редели по мере того, как вы уходили от моря вглубь острова. И вот наконец от снопов оставались лишь чахлые букетики от силы два-три домишка под соломенной крышей, кое-как стоявшие на клочках утоптанной, гладкой, лоснящейся, как мрамор, земли
Через час пути отовсюду возникали клинья леса, который каждый год отступал все выше в горы под неудержимым натиском сахарного тростника, захватывающего холм за холмом. На тропу ложились длинные густые тени от крон камедного, красного и копалового деревьев, от сгинувших ныне мелколистника и ферулы, от магоний и пышных деревьев балата, перевитых плотной, непроглядной сетью лиан. Потом открывался Инобережный мост, перекинутый через высохший овраг, а вернее, русло мертвой реки, где в ожидании, что какой-нибудь бедолага вдруг оступится и сорвется к ним вниз, кривлялось и корчилось целое скопище злых духов. И вот в сказочно ярком просвете появлялась Лог-Зомби: вереница уступов, а на них непонятно как держащиеся, будто подвешенные на невидимых нитях к небу хижины несколько жилищ, не то людских, не то колдовских, что сиротливо жались к заросшему глухим лесом склону горы Балата, которая и сама, казалось, вот-вот рухнет в тартарары
Цепочка лачуг вдоль пыльной дороги, что обрывалась у подножия отшельника-вулкана, вот и вся деревня. Выстроившиеся гуськом хижины напоминали вагончики поезда, который устремился в горы. Но поезд этот никуда не шел, он искони стоял здесь; наполовину утопая в зелени, он замер навсегда. Домишки были обращены к морю и смотрели на мир, но мир не видел их. Откуда ни взгляни, внизу сверкала морская гладь, в каких-нибудь двух лье от деревни пустяковое расстояние для тех, кто жил рыбной ловлей, стоит лишь порезвей крутить педали велосипеда. Большинство обитателей деревни работало на землях белых: в саваннах, ощетинившихся копьями сахарного тростника, и на тучных взгорьях, засаженных бананами. Но были и рыбаки правда, немного, несколько ремесленников и лавочников, продававших в розницу растительное масло, ром, вяленую треску, две-три уличные торговки рыбой и, наконец, пильщики деревьев, которые держались особняком и малость важничали. Высоко, чуть ли не у самых горных вершин в белой дымке облаков, нарезали они в лесу, взобравшись на помосты, доски. Все эти люди, казалось, замерли здесь,
остановились вместе с обрывавшейся у подножия вулкана дорогой. Их повседневная жизнь почти не отличалась от той, что знали старейшие из стариков во времена рабовладения. Самый вид и расположение хижин, их убогая бедность восходили к той эпохе: сирые будки, поставленные на четыре каменные опоры, само воплощение бренности человеческого бытия на земле Гваделупы
А ведь то был благодатный край изумрудных холмов, кристально чистых рек и день ото дня все более щедрого солнца. Безмятежно-легкие облака порой смягчали блеск небесного светила, однако обычно оно палило вовсю, а с моря дули тугие свежие ветры, которые расчищали небо и бодрили душу
Но в Лог-Зомби жили не только эти зыбкие из песка и ветра создания. На самом краю деревни, по ту сторону Инобережного моста, начиналась тропка, которая вела к уступам гор, напоминавшим гигантскую лестницу, как будто приставленную сюда, чтобы подниматься по туманным склонам вулкана. Здесь, на неприступном плато, обитала кучка людей, навсегда обрекших себя на одиночество, непокорных гордецов, полностью отрезанных от внешнего мира, и звали их Верхними людьми.
Отшельники с плоскогорья были самыми бедными обитателями Лог-Зомби, Гваделупы и соседних островов, а может, и всей нашей земли. Но они ставили себя выше других, ибо напрямую происходили от рабов-повстанцев, которые некогда жили и умирали с оружием в руках, часто там же, где стоят нынче их жалкие лачуги. Они не терзались, как те, в деревне, сомнениями, их не мучил вопрос, из какого они теста: знали, твердо знали, что в жилах их течет благородная кровь доблестных мужей, построивших эти круглые, побеленные известью хижины. И уж они-то не спрашивали себя, достойна ли Гваделупа того, чтобы с нею считаться: знали, твердо знали, что в окружавших их рощицах отгремели бурные, небывалого величия события, каких не случалось нигде, и что прадеды их совершали здесь славные эти подвиги.
По вечерам эти гордые люди рассаживались у самого края своего плато, лицом к мерцающим огням равнины, и рассказывали своим детям истории об африканских зверях, о зайцах, черепахах и пауках, которые мыслили и поступали как люди, а иногда и лучше их. Бывало, прервав какую-нибудь сказку, один из старейшин указы вал на пучок травы, которую у его босых ног прижимал к земле вечерний ветер, и проникновенно говорил: смотри и разумей, малышня, это волосы с головы павшего здесь героя. И заходил разговор о погибших повстанцах, об их судьбе на этой земле, об отчаянных битвах во мгле, о том,
как рабы восставали, дрались и, сраженные, падали, чтобы уже никогда не подняться. И вдруг, всегда неожиданно, спускалась с неба странная тишь, и в тиши этой на землю возвращались, становились зримыми герои давних лет
Это были рослые, гораздо выше жителей равнины, люди с невозмутимыми, отливавшими бронзой широкоскулыми лицами и непроницаемым взглядом узких, долгих глаз. Они почти совсем не огородничали, не рубили сахарный тростник, ничего не покупали и не продавали, а только обменивали в деревне раков и дичь на ром, соль, керосин, да еще спички на случай дождливого дня, когда сырел кремень. После отмены рабства они попробовали было сойтись с Нижними людьми, как они звали жителей долины, рассказать им о битвах героев во мгле, о том, как те восставали, дрались и, сраженные, падали, чтобы уже никогда не подняться. Но Нижние не поверили им. «Не может такого быть, говорили они, едко, пронзительно хихикая. Если все, о чем вы рассказываете, и в самом деле здесь произошло, то почему об этом молчат книги?» А некоторые вообще ни о чем подобном и слышать не хотели. По их разумению, с тех самых времен, когда сатана был еще совсем маленьким бесенком, ни один чернокожий дурошлеп не совершал ну где ему! таких славных, сказочного величия дел. Вчерашние рабы говорили об этом с каким-то злорадным ехидством, как будто кичились готовностью признать свое ничтожество, как будто находили тайную радость, особую заслугу в том, что раз и навсегда причислили себя к последним из смертных. Но гордое племя думало иначе, и зародилась между ним и людьми с равнин злая неприязнь. Они отказывались родниться с Нижними, смешивать кровь свою с их кровью, не хотели сидеть за одним столом и нарочито не смотрели им в глаза, когда случай сводил их на лесной тропе. Короче, пути их разошлись
Верхние люди считали Нижних хамелеонами, пресмыкающимися, готовыми в любую минуту сменить кожу, мастерами пообезьянничать словом, жалкими прислужниками белых, позабывшими, для чего их мать родила. Не оставались в долгу и добропорядочные жители долины. Они не прочь были позубоскалить над дикарями с плато, этими дремучими невеждами, чертовыми упрямцами, «которые и подтирались-то по сю пору булыжником». Но при этом они опасались сказать лишнее и быстро переходили на шепот ведь «темный народец» умел превращаться в собак, крабов, птиц, муравьев, которые неотступно следовали за вами и даже во сне не давали покоя. Они могли также наслать на вас пагубу, столкнуть в яму, которой
раньше и в помине не было, и ни один деревенский колдун не знал, как уберечься от их козней, угадать замыслы, отвести тайные наговоры и ворожбу, ведь их могущество брало начало в самой Африке, вот почему так неотразимы, неминучи были их козни
Вождь их дрался вместе с героями прежних лет, и в дыму сражений, давным-давно отгремевших средь диких лесов, был дым и его пороха. Уже побелели, рассыпались глубоко под землей в прах кости его соратников, а он все рассказывал детям, глядя на вечернюю зарю, о подвигах своих друзей. Человека этого звали Вадемба, имя это он привез с собой из Африки в трюме корабля работорговцев. Но люди с плато, считая старика бессмертным, звали его попросту Вечный, а иногда Вечный Змей, ибо он слился с этими горами подобно змее, свернувшейся в расщелине скалы, откуда ее нипочем не вытащить.
Как и у всех людей его племени, у Вадембы было спокойное, с бронзовым отливом, широкоскулое лицо и непроницаемый взгляд. Но был он на голову выше самых высоких своих собратьев и седой до последнего волоска: белыми были и брови, и ресницы, и руно на груди, и густая шапка буйных волос, которая издали делала его похожим на хлопковый куст. Кое-кто из древних Нижних дедов встречал его в лесу еще во времена своей молодости, и уже тогда, утверждали они, это был почтенный старец с ватно-белыми волосами и бородой: по всему видать, господь бог наказал его за нечистые дела, совсем позабыл о нем, приговорил к бессмертию
И так вот прошло, протекло помаленьку сто лет, и еще пятьдесят день за днем, за солнышком тучи, за тучами солнце, пока асфальт и электричество не швырнули Лог-Зомби прямо в двадцатый век
2
Произошло то, что неминуемо должно было произойти, а Вадемба и его друзья по несчастью все еще упорно цеплялись за свое плато, сопротивлялись чему-то, а вот чему, они и сами толком не знали. И только когда через Лог-Зомби протянулась до самого Инобережного моста полоса серого асфальта, бунтари поняли, что побеждены; два-три отчаявшихся дикаря прокрались по тропинке вниз, а за ними валом повалили и другие, и остались на плато только самые непокорные из непокорных словом, одни Змеи, так-то вот! Асфальт и яркие фонари равнины
заворожили и увлекли вниз почти всех женщин племени. Мужчины оказались в переизбытке нарушилось привычное равновесие. Но когда смятение улеглось, в селении установился новый диковинный порядок: несколько мужских хижин окружали приют одной негритянки, и та жила сразу со всеми, никому не отдавая особого предпочтения.
А вот Вадемба долго сохранял право на свою собственную жену Абоомеки, по прозвищу Тихоня. У этой скромной простосердечной женщины была только одна слабость длинные домотканые юбки: она очень любила распушить, покружить их вокруг бедер, когда ее никто не мог увидеть. Но прошло некоторое время, и ее тоже потянуло к дразняще-веселой жизни Нижних людей, и она попросила у Вадембы дозволения уйти вслед за другими, «спуститься вниз», как теперь говорили
Муж дал согласие при условии, что она оставит при нем дочь, которую они прижили вместе: девчушку звали Ава
Когда Абоомеки спустилась вниз, ее дочери едва исполнилось десять лет. Была она круглее и курчавее плода хлебного дерева, ее широко расставленные глазенки походили на капельки, на две дрожащие, готовые сорваться и упасть дождинки
Только-только начали обрисовываться ее круглые ягодички и вставать спелыми сливами груди, а она уже выступала, светилась как самая настоящая женщина, и старые негритянки улыбались, завидя ее: посмотрите, как быстро плоть наливается плотью, говорили они, умиляясь скороспелой мягкости ее бедер, которые обещали вскоре подарить новую жизнь умирающему плато. Ах, если бы они только знали, эти старые колоды, что творилось в голове девочки, чьи глазки жадно высматривали то, чего им еще и видеть-то не полагалось потому-то, наверное, и стали они такими манящими до срока, на самом пороге жизни. И когда она мечтала о любви, вместо того чтобы просто нежиться на мягкой травке, как и полагается детям, она вдруг отрывалась в своих мечтах от земли, ее подхватывала высоченная, метров двенадцати высотой, не меньше, сладкая волна и уносила к какому-то совсем не знакомому ей, нездешнему пареньку, чье лицо влекло ее больше всего на свете
Пожалуй, только из-за этой неодолимой, уносящей прочь волны и любила она поваляться в траве
Ава тоже мечтала о равнине, о пышных юбках, которые забрала с собой мать, и ей совсем не казалось
зазорным спуститься вниз, когда придет ее черед. По правде сказать, она никогда не ощущала, что в жилах ее течет благородная кровь. Она ко всем относилась с одинаковой тихой лаской и нежностью и к Верхним, и к Нижним людям, и ко всему живому в небе, лесах и морях, ко всей великой семье живых существ, что рождаются и умирают на этой земле. Но она об этом помалкивала и всегда готова была предвосхитить малейшее желание Вадембы, державшего ее подле себя как служанку или, скорее, как домашнюю собачонку, которую можно, по настроению, или приласкать, или отпихнуть ногой
Бессмертный мог неделями не перемолвиться с ней и словом. Она была его тенью и дыханием, готовила и стирала на него, ткала ему теплые повязки, чтоб согревать поясницу, все напрасно, отец и замечать ее не хотел. Но иногда он будто вдруг вспоминал о ней, уводил в лес и там объяснял потаенные свойства растений, их волшебную связь с разными частями человеческого тела. Часто случалось так, что он прерывал урок травяной грамоты и взрывался, начинал бранить ее на чем свет стоит: ну что за бестолочь пустоголовая, никакого понятия! в сердцах говорил он, все мысли вразброд, точно россыпь упавших с нитки бусинок, да-да, так и говорил. Но случалось, она радовала старика хорошо усвоенным уроком, и тогда он, довольный, гладил ее по голове и просил назвать какое-нибудь желание, любое, лишь бы оно не было связано с презренной жизнью Нижних. Но Ава боязливо помалкивала, опасаясь раскрывать ему свою душу. Правда, однажды, когда отец был особенно ею доволен и почти нежно похвалил ее, она набралась храбрости и сказала, что ей давно уже хочется попробовать морской рыбы. Вадемба весело ухмыльнулся: и только-то? удивленно воскликнул он. Подхватив корзину, он нарисовал на стене хижины контур лодки, поднял ногу и, спокойно шагнув в свой рисунок, исчез, как будто поглощенный лоснящейся закопченной поверхностью. Чуть позже Ава увидела, как он возвратился назад тем же колдовским путем: с его голого блестящего тела струилась вода, оставляя на земле белесый след морской пены, а корзина была полна разноцветных рыбешек
Но она по-прежнему грустила, а иногда даже переставала видеть лицо незнакомого паренька на самой вершине подхватывавшей ее волны. И еще сильней влекло ее к огням равнины, призывно светившим снизу по вечерам, когда речь заходила о героях минувших лет
Теперь она отваживалась спускаться тайком к невысокой скале, что у самого края Лог-Зомби, откуда могла, оставаясь незамеченной, следить за жизнью деревни. Как
ей хотелось пройтись по асфальту! При одной мысли об этом у нее начинали чесаться пятки так и подмывало войти в одну из этих смешных дощатых хижин и познакомиться со всеми, узнать наконец, что думают эти диковинные создания о жизни. Издали все ей нравилось в них, все восхищало: и то, что в их домах постоянно что-то грелось, кипело и бурлило на огне, и то, как они умели хохотнуть, задрав вверх голову, будто насмехались над пересудами, что дождем лились на них сверху, с поросшего жухлым кустарником плато
Молодые парни, что жили внизу, казались ей гораздо глаже и ярче в лучах солнца, чем ее соплеменники. Поговаривали, что они к тому же нежней и искусней в любви, и мысль об этом смущала, кружила ее маленькую головку, ибо она плохо понимала, что же это означает
Воздымались, тянулись к солнцу ее груди, груди-сливы, груди-персики, груди-яблоки. В тот год, когда они обрели тяжесть плодов манго, молодые пильщики леса устроили свой помост совсем близко, рукой подать до плато. Мокрые от пота, они все так и сияли, жирно блестели даже их короткие волосы, у каждого из них на запястье виднелся кожаный ремешок, а на шее красовалась серебряная цепочка. Хоронясь в зарослях кустарника, бедняжка Ава сравнивала пильщиков с Верхними парнями, всегда взлохмаченными оборванцами, эти ни когда ничем не украшали ни шею, ни руки, а их нестриженые синюшные ногти загибались когтями
Особенно она любила наблюдать за ними в полдень, когда эти ярко отливавшие на солнце существа садились перекусить. Ей очень нравилось смотреть, как они тыкали вилками в свои миски, зажатые между колен, и отправляли еду в рот, даже не запачкав жиром губы. Однажды, начав обедать, они о чем-то заспорили, один из них вскочил и зашагал прочь, осыпая бранью своего напарника, который, слегка пожав плечами, как ни в чем не бывало продолжал свою трапезу. А как он ел! Залюбуешься: сидел прямо, клал в рот маленькие кусочки пищи и, сжав губы, медленно, с чувством жевал так, что лицо его почти не двигалось. Будто завороженная, Ава вышла из своего укрытия и приблизилась к незнакомцу, который поднялся на ноги в недвижном воздухе лесной поляны, ярко блестя на солнце тугой юношеской кожей, литой, как каленое зерно маиса. При виде босоногой дикарки он робко отступил на шаг. Светясь улыбкой, прелестная, как алый прямой цветок канны, Ава подошла к нему вплотную, положила руки на его плечи, потянула вниз, и, забыв
всякий страх, он, как околдованный, мягко опустился на траву. Она было уже подняла подол своего платьица, но, к великому изумлению Авы, ее избранник резко одернул на ней юбку и огорченно сказал:
Ты очень красива, ты прелестна, как цветок кокоса, но больно быстро у тебя все получается. Знай, я из семьи Оризонов, и у нас так не принято
А как у вас принято? спросила она, счастливо вздохнув и замерев от восторга при мысли о том мире, где любовные дела вершились нежно и изысканно.
Сначала мы говорим ласковые слова
Слова? удивленно пролепетала она.
Слезы потекли по щекам Авы, когда он торжественно признался ей в вечной любви. Потом они вместе перекуси ли, спустились к ручью напиться, возвратились на поляну и повторили весь обряд сначала, под ту же музыку признаний. Теперь Ава знала, что за чем должно следовать в любовных делах, и все проделала так, как надо; и когда наконец она взмыла над землей, то ее совсем не удивило, что на гребне двенадцатиметровой волны она увидела лицо молодого пильщика, то самое лицо
Как зачарованный смотрел на нее юноша и никак не мог поверить в это нежданно свалившееся с неба счастье, почти голое, в коротеньком, накинутом на плечи и перехваченном вместо пояса лианой платьице. Глядя на своего избранника живыми, влажными, как рыбешки, глазами, умиротворенная Ава любовалась им теперь сколько хотела, она с удовольствием отметила, что он высок, строен и ладно сложен. Но в то же время крылось в нем что-то непрочное, а вот что, она сначала никак не могла понять. И вдруг ее осенило: ну да, ведь он из туманного племени Нижних негров, одно из этих зыбких созданий, что сродни песку и ветру и рассыпаются на ходу, как любил говорить Вадемба; но разве не была и она точно такой же ведь только с большим трудом удавалось ей сохранить свою суть в этом мире.
Когда настала темная ночь, она спустилась вместе с ним в долину, где паренек недавно построил себе хижину из свеженапиленных, еще пахнувших смолой досок
Появление Авы в деревне вызвало смятение в неспокойных душах жителей Лог-Зомби. Многие друзья жениха заклинали его сразу же, немедля отправить девушку обратно, иначе несдобровать Жану из семьи Оризонов: злые чары ее отца-колдуна настигнут повсюду, даже в самом потаенном уголке хижины, как бы он ни старался уберечь себя от всех и всяческих козней, какие только
бывают на свете. Придет несчастье, и уже ничто ему не поможет, никто не защитит, не уберегут никакие, самые хитрые из ухищрений, ибо никому не дано уйти от Бессмертного: от него не убежишь, не скроешься за морем ведь для старого заклинателя темных сил не существует расстояний, и кто знает, может, он обратился вон в ту муху, что невинно сучит ножками на столе, или в этого вот муравья на вашей руке, что слушает и заранее посмеивается в свои усики над жалкими потугами избе жать его козней. Молодой человек слушал все это как во сне, не сводя глаз с Авы, твердо решив до дна испить свою горькую чашу: полную чашу неминучего лиха, утверждали все вокруг; милого лиха, отвечал он, улыбаясь. И перед этой упрямой улыбкой пришлось отступить. Тихим бархатным утром вся деревня торжественно проводила новую дочь божью в церковь Лараме, где священник отлучил ее от сатаны, от его искусов и козней. А потом этот белый человек взял да и брызнул водой на дикарку: вот так и стала она Элоизой
Никто не успел и глазом моргнуть, а она уже умела «стирать как надо, латать и штопать, стряпать вкусное рагу, накрывать на стол, как водится у христиан, да что там стол! даже есть научилась вилкой, так легко и свободно, будто всю жизнь только этим и занималась. Потом, туго подпоясавшись, она смело шагнула в самое стекло сафры, одержав тем самым вторую победу в глазах зомбийцев. Но окончательно покорила она их не этим. Однажды, в какую-то особенно теплую, душную ночь перед великим постом, соседей разбудили необычно громкие, ликующие крики, такие, что и самого равнодушного расшевелят
Любительниц давать ночные концерты в деревне было немало, и, случалось, они устраивали настоящую пере кличку:
Послушай, послушай, как она зашлась, далеко отправилась, милая!..
Да уж куда там. Ну иди же сюда, дорогая, давай и мы
И пуще прежнего неслись любовные крики, а как же: для чего же еще нужен муж, если не для того, чтобы пускаться с ним в такое вот путешествие, покачаться на волнах, полетать на небесах, ну для чего же еще!..
Ночных любительниц поголосить в деревне было немало, но новенькая задала такой концерт, из ее горла полилось такое богатое разноголосие, будто целый оркестр со скрипками, барабанами, флейтами, гитарами и трещотками грянул туш на всю округу; И сразу же в кромешной тьме разнеслись другие вскрики, они прокати-
лись горячей волной над крышами деревни, от края до края, заставляя волей-неволей присоединиться к ним и поучаствовать в ночном концерте. Долго потом еще вспоминали об этой ночи, когда люди хороводами ангелов принялись летать вместе. Вовсю разошлись даже самые робкие и стыдливые, те, кто обычно стеснялся так вот заливаться. И многие из них приходили потом к сконфуженной Элоизе с поздравлениями и благодарностью за такую нетленной красоты песнь, что чуть было не стронула всю деревню с насиженных мест, не вознесла ее к самым звездам
Все напрочь забыли в своем ликовании, что она дочь чародея: да когда это было-то, и чего такое старье вспоминать, в чулане ему место, среди прочего барахла. Но один из них, по имени Жан Оризон, не забывал» об этом ни днем, ни ночью; иногда его охватывал страх, что с ним может приключиться что-то ужасное, какая-нибудь гнусная пакость, которая долго будет глодать его изнутри, прежде чем вырвется наружу. Особенно он боялся за свое мужское достоинство, опасался, как бы его не скрутило, не завязало мертвым узлом, за то, что он, видите ли, посмел покуситься на саму кровь Бессмертно го. Этот страх подступал всегда вдруг, неожиданно. Все вроде бы хорошо, доволен человек своей жизнью, тем, что мать родила его на свет божий, и вот на тебе, накатило! и он мрачно бросает:
Вот сижу я сейчас за этим столом, остолоп этакий, ем, пью, говорю и не ведаю, что, быть может, никогда уже не быть мне настоящим мужчиной.
Но тотчас же на помощь ему тянулась рука Элоизы, и снова раздавался здесь смех, произносились клятвы в вечной любви, снова лилась услада, как тогда, в первый раз, на поляне под деревянным помостом
Элоиза замечала, конечно, что муж ее киснет в мутном рассоле печали. И каждый божий день, как выражались жители равнины, ее тянуло на горную тропу, пойти спросить разрешения у отца, как в свое время это сделала Абоомеки-Тихоня. Но вдруг он ее не отпустит! А она любила своего пильщика, мужчину, который денно и нощно до одури осыпал ее нежными словами, ибо безмолвный поцелуй, говорил он, все равно что атласная грудь негритянки без золотой цепочки, и, боясь его потерять, она каждый божий день откладывала свое намерение на завтра
Кровь одного так счастливо слилась с кровью другого, что Элоиза забеременела еще в год своего крещения. Но
она не ощущала тяжести живота казалось, он был надут, как пузырь воздухом, и на шестой месяц все ее надежды изошли вместе с кровяной водой. И так продолжалось целых десять лет. Жан Оризон совсем потерял голову от этой напасти, в которой все единодушно признавали месть Бессмертного то были его козни, его мета, его хищная хватка. И однажды, когда женщина снова затяжелела, Жан Оризон надолго задумался, замкнулся в себе и ясно стало, что он готов отступить, покориться. И вот как-то утром, когда Элоиза прилегла вздремнуть, устав от своей очередной мертвой ноши, он молча собрал свои вещи и был таков: выскочил на шоссейную дорогу, проложенную белыми, и стал дожидаться рейсового автобуса. Шофером этого автобуса был некто Макс, Макс Армаггедон, и слыл он самым умелым и удачливым среди водителей. Он мог вести машину пьяный в стельку, мог даже крутить баранку ногами, откинувшись назад, чтобы позабавить публику; как бы то ни было, он всегда всех доставлял по назначению. Но в тот день, едва автобус выехал из Лараме, у поворота к холодильному заводу посреди дороги вдруг, откуда ни возьмись, вырос огромный валун, что заставило шофера резко вывернуть руль. Машина врезалась в дерево, от удара передняя дверь распахнулась, из нее вылетел, будто кто-то вышвырнул его наружу, пассажир и рухнул прямо на рога мирно пасшегося у самой обочины быка. Этим бескрылым летуном был не кто иной, как Жан Оризон. Когда шофер ошалело оглянулся назад, никакого валуна на дороге не оказалось
А в это самое время опечаленная Элоиза присела посреди хижины, положив руку на хранящий свою тайну живот, и задумалась о годах, что прошли, унеслись вместе с тем человеком, который ехал сейчас, как только что поведала соседка, в направлении Пуэнт-а-Питра. И вдруг неведомая сила жадно завладела ею, и, уже в пене подхватившей ее волны, она смутно поняла, что это ребенок Бессмертного, что он будет жить и не оторвется до времени от ее чрева, нет!..
Похоронив мужа, Элоиза всеми помыслами обратилась к своему животу, в котором уже шевелился, бился вовсю, как второе сердце, ребенок. Скорбь ее понемногу улеглась, она пробовала даже улыбаться, ведь всем известно, Что будущей матери вредно горевать. И в назначенный Час, как будто почтительно исполняя чью-то волю, она родила, как всегда рожали Верхние люди: на коленях возле кровати, обхватив ладонями затылок и облокотясь
для опоры и храбрости на деревянную раму. Когда ей показали малыша, она сразу же узнала эту крупную упрямую надбровную кость, которая козырьком выступала на круглом, как солнечный шар, черепе Вадембы. Но женщины, наперебой восторгаясь небывалой величиной новорожденного, его плотным, блестящим, словно расплавленное олово, тельцем, не обратили никакого внимания на это сходство. Одна из них даже воскликнула, в умилении сложив на груди руки:
Еще немного, и шельмец уже не смог бы выбраться из нутра Элоизы!
Смотрите, смотрите, да он уже готов полезть в драку! вторила ей другая, показывая всем на то, как крепко, убрав внутрь большие пальцы, сжимал малыш свои кулачки, будто собирался с силами, прежде чем наградить тумаками, когда придет время, эту полоумную особу по имени Жизнь, что очертя голову носится по улицам и ищет, кого бы ей еще слопать
После долгих и жарких споров, давших кумушкам повод вдоволь поизощряться в выдумках, было решено наречь маленького вояку так же, как и его покойного, всеми любимого отца; просто Жаном Оризоном. Но Элоизе такое решение пришлось не по сердцу: просто курам на смех! ведь это имя не убережет ее сыночка от жизненных невзгод, с ним он будет беззащитен, как слепой котенок. Африканское имя вот что ему нужно было, вот что защитило, укрепило бы его, не дало бы стать перекати-полем, поэтому на восьмой день, окрестив в церкви свое чадо, она оставила его у соседки, а сама тайком направилась к горной тропе
Дождя уже давно не было, и сухая земля местами отливала старой медью. Элоиза пробиралась через пожухшие от безводья заросли, которые из последних сил бились за жизнь, цепляясь за нее только потому, что однажды им удалось пустить корни и прорасти на свет божий. Картина запустения заставила ее остановиться у самого плато: полуразваленные хижины без крыш кренились набок под напором выросших из-под земли термитников. Лишь одно жилище все еще держалось прямо среди жалких развалин, а старик, сидящий на низком резном табурете в тени почерневших стен, показался ей вечным. И ее пронзила уверенность, что старый заклинатель темных сил ждал ее, смежив веки древней черепахи.
Ты знаешь, зачем я пришла, прошептала она.
Я знаю, зачем ты пришла, и знаю также, что уйдешь ты ни с чем
Но ведь это твой ребенок, родившийся от твоего семени!
Это ты так думаешь, Ава, бросил он с ехидной усмешкой.
Твой, твой, это даже вечернему ветру известно, это твой ребенок, а ты отказываешь ему в имени, отказываешь в помощи слабой крохе! Ты что же, хочешь, чтобы он был совсем беззащитен перед злыми силами, чтобы первый же встречный завладел его душой и отдал ее на съедение собакам, хочешь бросить свое дитя на произвол судьбы, как неразумную тварь, да?
Ну хватит, Ава, хватит, у меня в ушах звенит от твоего крика. Нет такого имени, которое я мог бы дать твоему сыну, ведь будет он, как ты сама сказала, что зверь на этой земле, что дикий зверь, который сам находит свою тропу, а если я дам ему африканское имя, то оно как змея обовьется вокруг его шеи и задушит. Этого ты хочешь? с ухмылкой завершил он.
Я спустилась к Нижним людям, но ты ведь сам этого захотел! Иначе не пустил бы меня, тебе ничего не стоило удержать меня, а теперь, Вадемба, тебе надо отыграться на своем ребенке, на своей же кровинке. Зачем ты позволил мне уйти, если хотел, чтобы я осталась, зачем сделал мне ребенка, если теперь хочешь отдать его силам зла?
Ох уж эти мне бабы! Послушай меня хорошенько, пигалица, вытри слезы и разумей: этому ребенку нет сейчас имени, ибо оно ждет его впереди, да, его имя где-то впереди, и, придет час, оно само найдет его, поняла?
Но Элоиза ничего уже не слышала. Она закрыла лицо ладонями, сжала пальцами лоб и стала мерно покачиваться, будто оплакивая кого-то. Но вскоре странный звук достиг ее слуха, и, очнувшись, она увидела рот отца, разверстый в дребезжащем смехе: Вадемба сидел голый на своем табурете, прижав колени к плечам, его прямое гладкое туловище блестело, словно отполированный дождем и ветром, старый, окоренный ствол дерева; он устремил на нее свой вечный взгляд и смеялся
И тогда, впервые в жизни, маленькую женщину охватил настоящий гнев. Она отступила на шаг, дрожа всем телом, и вдруг, словно на нее нашло озарение, произнесла, все еще глотая слезы:
Теперь я все поняла. Ты сам послал меня к Нижним людям, а теперь смеешься, смеешься надо мной?
Как одержимая, она схватила посох старика, который заметила у входа в хижину, и что было сил ударила им отца по голове:
Ты послал меня вниз и теперь смеешься?..
Потом ударила еще и выкрикнула в ужасе:
Ты изводил детей в моем животе и теперь смеешься?.. Смеешься?..
В тот день она еще много чего ему припомнила: и свое нищее детство, и невеселую юность, и, наконец, непостижимый полет из автобуса покойного Жана Оризона, который был виноват лишь в том, что сделал ее счастливой. И каждый свой упрек она сопровождала гулким ударом, и всякий раз с хранившей свою тайну головы Бессмертного летели, словно куски ваты, клочья его волос
Ох уж эти мне бабы!.. вдруг растерянно произнес он.
Брызнула черная струя, старик пошатнулся на своем табурете и медленно, как подрубленное дерево, рухнул на землю; Элоиза ошарашенно смотрела на огромное тело, простертое у ее ног. Но, приподнявшись на локте, старец спокойно скользнул глазами по луже крови и снова принялся смеяться, все громче и громче, с каким-то зловещим торжеством, которое заставило бедную Элоизу отступить, безвольно выпустить из рук посох, попятиться еще дальше, а потом повернуться и кинуться со всех ног прочь, через заброшенное плато, сквозь колючий кустарник, через рощу с острой, как бритва, травой, а вслед ей еще долго доносился едкий смех, который затих лишь к вечеру, уже на равнине, с появлением первых огоньков Лог-Зомби.
3
Его нарекли именем отца, Жаном Оризоном, но жители равнины старались его так не звать: вдруг покойник возьмет да и откликнется. И Элоизе не нравилась такая путаница между мертвыми и живыми, поэтому, чтобы не было неразберихи, ее мальчуган долгое время откликался только на «Эй, ты» или «Как тебя?», а потом кому-то пришло в голову назвать его просто Жаном-Малышом; под этим скромным именем и вошел наш герой в мир, который ему предстояло потрясти до основания
Едва оторвавшись от материнской груди, он зашагал неуклюжей походкой слоненка, слегка покачиваясь, так как его толстенькие ножонки, круглые, как две маленькие бронзовые колонны, еще плохо повиновались ему. Рос он диковатым, кулачки его были всегда крепко сжаты, как у
зародыша во чреве матери. Глядя на постоянно недовольное, хмурое личико сына, Элоиза ничего не понимала: ведь, казалось, она должна была произвести на свет само воплощение радости бытия. А дело было в том и она поняла это позже, что ее маленький человечек ничего вокруг не видел и не слышал, так как был по горло занят самим собой, своими ручками и ножками, которые еще нуждались в его неустанном внимании, для того чтобы стать самыми крепкими и сильными. В нем самом происходило столько важных дел, что не до улыбок ему было и не до праздных разговоров, поэтому-то до четырехлетнего возраста не проронил он ни единого слова. Но уж когда малыш решил заговорить, то сразу начал произносить целые фразы, и голос его, громкий, чистый и ясный, удивительно напоминал голос самого Бессмертного
Вот когда Элоиза окончательно поняла, что у жителей равнины память совсем дырявая. Сын ее ходил среди них, и его лицо, голос, неуемная душа, что читалась в его долгих непроницаемых глазах, были лицом, голосом, душой, глазами Вадембы, но никто, казалось, не хотел этого замечать
Хоть и был мальчуган из молодых да ранний, языком он работал не больше, чем матушка Элоиза, и их хижина была самой тихой в Лог-Зомби, а может, и на всей Гваделупе. Иногда он вдруг непонятно к чему прислушивался, будто кто-то его звал, но Элоиза напрасно высматривала, что бы это могло быть: она замечала лишь обычную муху на столе, бегущего по половице муравья или другую суетливую букашку. И тогда ей становилось как-то не по себе: неужели, думала она, Вадемба так и не оставлял ни на минуту в покое ее ребенка с тех пор, как тот родился; и когда возле хижины появлялась огромная, черная как ночь бродячая собака, ее охватывал ужас, и она бросала в нее камнями
Как уже говорилось, малыш был не разговорчивее рыбы. Но едва он научился топать на своих круглых ножонках, домой его было уже не загнать, вечно он сшивался у чужих порогов, прислушиваясь ко всему, о чем говорили в деревне. Иногда он делал из того, что слышал, самые неожиданные выводы. Так, например, однажды соседка при нем воскликнула: «Ах, если б мать-земля умела говорить, она бы уж научила нас уму-разуму!» Такое скажешь иногда просто так, невзначай, но в тот же день Элоиза застала своего сына
лежащим в саду: тот прижал к земле ухо и прислушивался к таинственным голосам, доносящимся из недр. В другой раз кто-то случайно бросил, что только деревьям все известно о человеке, но, увы, они молчат. Тотчас повернувшись к сыну, Элоиза увидела, что тот куда-то направился своей немного косолапой походкой, и чуть позже не смогла сдержать смеха, застав его во дворе: он нежно обнимал ствол гуаявы в ожидании затаившихся в извилинах дерева голосов. Она смеялась потом всякий раз, когда видела, как он обнимает ствол гуаявы, но потом ей стало не до смеха: ее чадо бегало по всей деревне с невесть куда устремленным, ничего не замечавшим и непонимающим взглядом, с открытым всем ветрам ртом, который, казалось, порывался спросить: неужели все это правда, все, что я вижу и слышу?
Но однажды он пошел в школу в Лараме, ту самую, что стоит на самом берегу океана, и беготне его пришел конец. В тот день он возвратился домой преисполненный спокойной задумчивости и во второй раз удивил жителей деревни: хотя был он любитель помолчать, голова у ребенка Элоизы оказалась вместительной, как желудок кита, и все-то было в ней светло и ясно, разложено по полочкам, ну прямо как у белых людей. По вечерам, при свете керосиновой лампы, мать никак не могла налюбоваться на сына: поглощенный своими книгами, он прикасался к их страницам с такой же радужной надеждой, с какой некогда прижимался к стволам деревьев, чтобы услышать потаенные голоса. Но через год-два книги перестали его радовать, и опять пришлось Элоизе переживать за сына: опять он замкнулся, молча приходил из школы, копался в огороде, приносил матери ведро воды, присаживался в тенечке, опустив на колени сжатые кулачки, и вдруг застывал, деревенел как неживой
Стало ясно, что книги замолчали, что мальчуган так и не смог различить голоса деревьев и земных недр; он даже купаться и то теперь не ходил. Он сидел в полумраке, глаза его были застывшими и тусклыми; казалось, его все время гнетет какая-то обида, и, глядя на него, Элоиза никак не могла понять, почему же не произвела она на свет само воплощение радости бытия, ведь она так старалась почаще улыбаться, когда была беременна, так старалась!..
И продолжалось это до того самого дня, пока не грохнулась оземь тетушка Жюстина сие событие долго потом обсуждали в Лог-Зомби и соседних деревнях. Тетушка Жюстина была не настоящей ведьмой, а ведьмой
по договору, вернее, даже не ведьмой, а оборотнем: таким надоедает человеческий облик, и они подписывают с нечистой силой соглашение, с тем чтобы ночью превращаться в осла, краба или какую-нибудь птицу словом, во что им заблагорассудится. Как-то утром ее нашли у самой деревни в луже собственной крови. Она возвращалась домой после ночного полета и, застигнутая врасплох первыми лучами солнца, распласталась на земле, сраженная огнем небесным. Она лежала посреди дороги, и ее птичье тело постепенно приобретало человеческие очертания, из кончиков крыльев проступали пальцы рук, и длинные, поразительно белые косы вились вокруг поблекших перьев совиной головы. Собравшийся народ держался чуть поодаль, жадно ловя и подмечая одну за другой все важные мелочи, такое не каждый день увидишь, а ведь следовало все подробно описать и тем, кто проспал, и всем родным и близким на острове, даже незнакомым, с кем еще только предстояло встретиться на жизненном пути. Детям в тот день не нужно было идти в школу, они протискивались сквозь частокол ног, чтобы тоже поглазеть, хотя все это не очень-то их удивляло: подумаешь, мы и не такое во сне видели, казалось, говорили их глазенки, ведь веру в такие чудеса они всосали с молоком матери. Обсуждать событие решались только те, кто повзрослей, «профессора» из старших классов, что ходили со вставленной за ухо, гордо торчавшей из пышных волос авторучкой. Они утверждали, что люди могут обернуться собакой или крабом точно так же, как вода становится льдом, а электрический ток светом, льющимся из лам почки, голосом или музыкой из радиоприемника; тетушка Жюстина, считали они, это такая частичка нашего мира, о которой в книгах ничего не говорится, потому что белые люди решили об этом помалкивать
Жандармы Лараме, которых вызвал служащий мэрии, явились слишком поздно, лишь к полудню. Тетушка Жюстина уже рассталась со своими перышками, и они увидели только старую женщину, непонятно как разбившуюся посреди дороги; хотя свидетелей хватало, жандармы наотрез отказались их выслушать, упорно не желали ничего понимать, горячились и расталкивали толпу, будто от них утаивали что-то ужасное, не иначе как преступление, в котором были замешаны все до одного жители Лог-Зомби. И лишь после того, как они прочесали окрестности, потратив на это несколько недель, понасмехались, поиздевались, поглумились над всеми подряд зомбийцами, они оставили свои попытки постичь тайну этой большой голой старухи, что лежала посреди дороги, будто с неба свалилась. Такая бесцеремонность больно
задела зомбийцев. Но больше всех переживали школьники, особенно «профессора», которые никак не могли понять, почему жителям Лог-Зомби не было веры, ведь они-то сами верили всему, что рассказывали им в школе белые люди о земле, солнце и звездах, хоть с трудом, но верили же!
Чудесное превращение тетушки Жюстины видела вся деревня, но самым внимательным зрителем был наш герой Жан-Малыш, который, казалось, наконец постиг то доселе неведомое, что безуспешно искал в недрах земли, в плоти деревьев, в книгах, которые он приносил год или два из школы. И уже на следующий после этого происшествия день мальчик успокоился, побежал купаться и играть с ребятами. Он весь сиял, излучая заразительное упоение жизнью, и при виде его люди говорили: смотрите, смотрите! Неужто Элоизин сынок проснулся, решил наконец порадоваться солнышку?
КНИГА ВТОРАЯ,
которая повествует о встрече с Эгеей, о
драке с Ананзе, клятве у веранды тетушки
Виталины и о других удивительных событиях.
1
Еще несколько лет назад какой-то заплутавшийся охотник видел издали развалины последних хижин на плато, и после этого жители Лог-Зомби решили, что Вадемба, проклятый Змей, давно уже помер и зарыт в землю, а душа его корчится в муках в самом гиблом месте преисподней. Все вздохнули с облегчением. Теперь некого стало бояться, говори о Верхних, сколько душе угодно, мели любую чепуху, выдумывай всякие небылицы, что лопаются потом в воздухе как мыльные пузыри. Мало-помалу молодежь забыла само ужасное имя Бессмертно го, теперь его только случайно мог помянуть какой-нибудь старый замшелый пень; все это было и быльем поросло, и жители Лог-Зомби, забыв о прежних тревогах, закружились в бешеной круговерти современной жизни, предаваясь тысячам удовольствий, появившихся вместе с асфальтовым шоссе и электрическими фонарями
Но старики все же нет-нет да и вспоминали угасшее мертвое предание, любили рассказывать его сыну Элоизы, потому что умел он слушать их молча, уважительно, терпеливо дожидаясь, пока слово само слетит с их высохших губ, само найдет как раз то место в его маленькой горячей голове, которое они для него облюбовали. По правде говоря, никто из них не мог похвастать тем, что воочию видел живого Вадембу, все они лишь передавали то, что давным-давно слышали от других. И так вот, переходя из уст в уста, молва росла, ручеек становился могучим, неодолимым потоком, и некоторые теперь даже утверждали, что Вадембе были подвластны все стихии и мог он, когда вздумается, наворожить и солнце, и проливной дождь над всей Гваделупой, не
покидая красной прогалины на плато. «Долго его считали бессмертным, ох как долго», любили они повторять, улыбаясь до ушей, наслаждаясь тем, что говорили, и становилось ясно, что для них все это лишь пустая болтовня, способ приукрасить былые страхи и придать тем самым значимость своему существованию
После подобных разговоров у Жана-Малыша прямо язык чесался расспросить ту единственную, что знала Верхний мир. Но при виде матушки Элоизы, маленькой, костлявой, с угасшим, скорбным, почти похоронным лицом, со всегда повязанным вокруг головы белым плат ком в знак вечного траура, вопросы замирали у него на губах. Когда при ней произносили имя Вадембы, щеки ее становились пепельно-серыми, рот раскрывался, и она начинала задыхаться, будто ее душили. Казалось, женщина эта живет в постоянном страхе, будто ей все время что-то угрожает. Лучше всего она себя чувствовала в своей хижине, с наглухо закрытыми окнами и дверью, так чтобы никакая живность не могла проникнуть внутрь: ни малая букашка, ни муха, ни легкий мотылек, на которого она взирала с ужасом, будто на нечистую силу. Когда же матушка Элоиза выбиралась из своих четырех стен на улицу, она сразу бежала, можно сказать пускалась наутек, и так же бегом, испуганно оглядываясь, возвращалась. А ведь она любила музыку жизни, ее немолчный шум и гам. И когда у нее не было гостей, которые могли бы ее утешить и успокоить, она часами просиживала, припав к щелочке между ставнями. Ей нравилось наблюдать за теми, кто проходил мимо дома, она умела заглядывать людям в душу, и нахмуренные брови говори ли ей больше, чем иное признание. Но она всегда делала вид, будто ничего ни о ком не знает: ей ведь не до чужих переживаний, она только за себя отвечать может, да и то не всегда
Сколько Жан-Малыш себя помнил, матушка Элоиза все время спешила, бегала так, что пот с нее лил ручьями, по лесам и долам, собирала целебные травы, которые потом покупали у нее городские аптекари. Она и сама немного занималась врачеванием, готовила отвары и припарки, исцеляла человеческие недуги, лечила все, что могла, своими сухими тревожными руками со всегда зелеными от травы пальцами. Лечить она любила, а вот искать в темном лесу листья да коренья не очень. Она часто возвращалась из таких походов в холодном поту, и сердце ее билось часто-часто, будто она повстречалась с самим дьяволом. Позже, когда Жан-Малыш познал тайны
зеленой аптеки, он взял на себя столь мучительную для матери долю ее труда. Она научила его собирать листочки перевязывать каждый пучок тонким лоскутком, чтобы не перепутать разные растения. И вот в один прекрасный день, который он запомнил навсегда, в четверг, как раз через неделю после невероятного происшествия с тетушкой Жюстиной, она торжественно протянула ему свою корзинку на перевязи и, присев на корточки, дунула ему на ноги, чтобы они всегда вели его к хорошему месту: она еще никогда этого не делала, и поэтому дыхание ее сохранило всю свою силу, так она и сказала
И теперь по четвергам Жан-Малыш долгими часами бродил по влажным сумеречным подлескам, делая вид, будто его интересует только трава, и ничего больше, и, склонившись к какому-нибудь кустику, он вдруг резко оборачивался, чтобы успеть увидеть, как растворяется в воздухе, гаснет, словно искра, видение, следовавшее за ним по пятам. Еще в раннем детстве он чувствовал, глядя на встревоженную мать, что кто-то незримый находится рядом с ним. Но ему никак не удавалось понять, кто же это, до тех пор, пока призрак сам наконец не показался, стоило Жану-Малышу достаточно резко обернуться; от ныне каждый раз мальчуган радостно вскрикивал и сердце его начинало биться сильнее, когда сзади оказывался огромный красноглазый ворон, который замирал на мгновение под его взглядом и потом исчезал, таял, как сон
В будни Жан-Малыш прибегал из школы, делал дома все, что полагалось настоящему мужчине: что-то прибивал, таскал тяжелые вещи, копал в огороде картошку, говорил матушке Элоизе, что у нее сегодня цветущий вид, а после несся на реку, где его ждали сверстники. Чуть ниже Инобережного моста заросший рукав речки срывался водопадом в скрытую за небольшим холмом заводь, прозванную Голубой, потому что в ней, казалось, отражалась вся небесная лазурь, а у берегов вода была совсем синей от густой тени деревьев. Ни взрослые, ни подростки, которые уже могли натворить дел отдать или принять семя, не подходили к заводи. Она предназначалась только для невинной детворы, и ни для кого больше: Для девчонок, еще не ставших женщинами, и мальчишек, еще не ставших мужчинами, которым и скрывать-то было пока нечего
Почти все дети плескались вместе, но частенько какая-нибудь парочка покидала сборище, чтобы поучиться любовной науке: то прямо в заводи, спрятавшись за большим валуном, а то и на суше, в буйных зарослях
кустарника, или же, как тогда было модно, взобравшись наподобие небесных созданий на растущие рядом деревья. Маленьких купальщиц влекло к Жану-Малышу, они брызгались, дразнили его своей хрупкой, гладкой, как ладонь, наготой и даже ласково касались его под водой. Но он ни с кем не уединялся, потому что всякий раз, как ему этого хотелось, внутренний голос подсказывал, что ждет его другая, которой сейчас нет в заводи, а может быть, она и здесь, но он пока ее не видит, не разглядел еще как следует. Девчонок злило, что Жан-Малыш не обращает на них внимания, и они бросали ему тоном повидавших виды женщин: «Настоящий мужчина должен замечать женщину, не то он ослепнет на оба глаза; смотри, Жан-Малыш, не ослепни!» И, высказавшись, они ныряли под самый водопад.
Жана-Малыша они немало забавляли, в ответ он только весело и раскатисто хохотал: смехом выражал он тогда то, что хотел и мог сказать где бы то ни было, и в первую очередь у Голубой заводи. Искупавшись, он ложился на плоский, разогретый солнцем камень посреди быстрого потока или прогуливался нагишом по берегу; высоко подняв голову, делал вид, что любуется окрестностями, и вдруг неожиданно оборачивался, чтобы успеть разглядеть следовавший за ним по пятам призрак, который быстро таял в воздухе. Однажды, когда он так вот гулял, преисполненный тайны, он заметил за валуном двух детей: мальчуган лежал навзничь на траве, а девочка сидела на нем верхом, слегка запрокинув голову, и, закрыв глаза, молчала в своем солнечном забытьи. Когда Жан-Малыш проходил мимо, она приоткрыла веки и взглянула на него, и вдруг сердце его сжалось, ибо он понял, что ему нужна была она, и только она. А ведь он видел ее каждый божий день, это была Эгея, дочь папаши Кайя. Спокойные глаза ее нежно тянулись к вискам, над лицом поднималась, делая ее выше и увереннее в себе, пышная шапка волос, а в общем, ничем особенным она не отличалась от других черненьких зверушек, плескавшихся в заводи. Когда он подходил близко, она, бывало, ныряла в воду, будто боялась его. Но однажды он с горечью вспомнил теперь об этом она вышла, сверкая на солнце, из реки и протянула ему маленькую золотую рыбку, которую ей удалось поймать в пене водопада. На ее темной ладони рыбка казалась волшебно золотой, девочка улыбалась, словно хотела сказать: как она хороша в моей руке, правда?
На следующий день Эгея Кайя доверчиво поджидала его, сидя у берега реки. Мальчик подошел и коснулся ее щеки. И они вместе ушли от заводи, а вслед им неслись
крики и насмешливый хохот других ребят, которые давно уже дожидались, когда пробьет час Жана-Малыша.
Колокольчику без язычка не звенеть, и новая парочка, укрывшись в ласковой тени пышного куста сигины, скоро поняла, что звучит их музыка красиво. Быть может, эта песня всего на одно лето, такое бывает на берегу реки; придет новая ватага невинной ребятни и прогонит их из Голубой заводи. А может быть, и нет, улыбнувшись, подумали они, не в силах сдержать при этой мысли счастливых слез. Они вдруг почувствовали, что им до обидного тесно в их детских еще тельцах, вспомнили о ночных возгласах и руладах, которые будили даже тех жителей деревни, которых не так-то просто расшевелить, и юная избранница Жана-Малыша поклялась, что для своего избранника она будет кричать так громко и радостно, что встрепенутся все сонные птицы округи, громче, чем кричала тетушка Элоиза в ту памятную для Лог-Зомби ночь
Они дали зарок, что так тому и быть, и с тех пор ходили по пыльной дороге в школу Лараме неразлучной парой, как звонкий колокольчик и его язычок. Когда дневные заботы были позади, они направлялись к реке, купались вместе с другими детьми, играли в салочки в брызгах водопада или плясали под музыку оркестра, где музыканты играли кто на чем горазд: одни хлопали в ладоши и щелкали языком, другие издавали гортанные звуки или отбивали такт погремушками из старых жестянок с мелкими камушками и здорово у них получалось! Потом, бросив друзьям: «До завтра!», они шли к своему старому дереву манго и, спрятавшись в его густой листве, ласкали друг друга с великой предосторожностью, чтобы не свалиться вниз и не сломать шею. Там, наверху, их руки и ноги сплетались, точно окружавшие их ветви дерева, и они чувствовали, что незримые нити тянутся от них к видневшемуся сквозь листья Лог-Зомби, к горам и океану, к белесому морю цветущего сахарного тростника, ко всему дышавшему и трепетавшему в небесах, на земле и под водой. Эгея знала о призраке, который неотступно следовал за ее другом. И когда шелест листьев настораживал Жана-Малыша, девочка оборачивалась туда же, куда и он, долго всматривалась, а потом говорила: это только ветер. Или, случалось, на ветку садилась птица, и сердце мальчугана начинало бешено стучать рядом с сердцем Эгеи, которая, вытянув шею, до тех пор разглядывала птаху, пока не могла с полной уверенностью заключить: это обыкновенный дрозд
Все говорило о том, что Жана-Малыша преследовал дух умершего человека, который посещал иногда этот свет, человека могущественного, всесильного, это уж точно, ведь простые покойники являются живым только во сне, да и то лишь самой темной ночью. И они оба думали о развалинах на плато, которые, как говорили шепотом, захлестнула, поглотила зеленая волна, точно те большие дома с колоннами, что находят иногда в лесу в плену деревьев, в паутине лиан. И, прижавшись друг к другу, они шептались о Вадембе и таинствах большого мира, о которых ничего не писалось в школьных учебниках, потому что белые решили об этом помалкивать
Эгее нравился загадочный ореол, окружавший ее друга, неповторимый, ему одному дарованный ореол, чей отблеск падал теперь, с тех пор как они «ходили вместе», и на нее. И вот с раннего утра, по четвергам, закинув за спину плетеную корзинку и туго повязав голову платком, чтобы, лесные ветки не цеплялись за волосы, она шла за ним, затаив страх, по горам и долам. Собрав недельный урожай трав для тетушки Элоизы, они всегда возвращались через Варфоломееву гору, с которой виднелся за темной ложбиной пятачок красной земли Верхнего плато. Однажды, когда они стояли вот так, держась за руки, у самого края ложбины и, замирая, смотрели на таинственное место, в уши им ударила короткая дробь тамтама. Потом еще и еще одна, все тише и тише, будто умирающее эхо. Застыв от неожиданности, дети стояли и ждали, что будет дальше. И вот с гор, со стороны плато, в лицо им подул легкий ветерок, и они снова услышали нездешнюю музыку. Барабан с металлическим звуком отбивал совсем незнакомый, однообразный и упрямый ритм. И вдруг до них донесся голос человека, который пел на каком-то тоже неизвестном им языке, пел с такой грустью, с таким спокойным величием, что Жан-Малыш почувствовал: он на всю жизнь запомнит и эту мелодию, и этот металлический звук барабана, и этот голос, донесенный ветром. Потом все затихло, и Жан-Малыш прошептал, отвернувшись от девочки и скрывая ведь он был мужчина! предательские слезы, что текли по его щекам:
Ты слышала, Эгея?
Слышала, выдохнула она.
Скажи еще раз, что слышала
Да, только и сказала она.
О заброшенном плато говорили разное, его продолжала окружать непроницаемая завеса какой-то страшной тайны, и никто не осмеливался к нему подходить. Но Эгея была полна решимости перенести вместе со своим другом
все, что выпадет на его долю, и безропотно дошла с ним, в своем синем переднике в белый горошек, до самого подножия горы Балата, и на лице ее читалось: надо так надо. Близился полдень. Солнце уже вовсю сияло в небе. Варфоломеева гора, белесое море цветущего сахарного тростника, река, служившая границей между обитаемой землей и миром одиночества, все это осталось далеко позади. Жан-Малыш растерянно взглянул на Эгею, будто только что ее увидел, и попросил подождать его здесь, а еще лучше там, у Голубой заводи; на нашем месте, уточнил он. И, опустив на траву корзину, будто хотел сказать этим короткое немое «прощай», он исчез в зарослях, скрывавших Верхнюю тропу
К его великому удивлению, лес на горе Балата ничем особенным не отличался: все тот же сырой мох, почти не знавший солнца, те же узлы беспокойных змеиновитых лиан, ниспадающих сверху. Но чем выше он поднимался по склону, тем сильнее робел; обрывки воспоминаний, легенд, чьих-то рассказов соединялись в одно целое, становились понятными, перед мысленным взором вставало лицо матушки Элоизы, пепельно серевшее при одном упоминании имени Вадембы; ноги отказывались слушаться, какая-то сила неудержимо и тяжко влекла вниз, на равнину, все его существо: руки, плечи, чрево
Несколько часов спустя заморосило, в воздухе замерцали тонкие серебряные нити дождя. Тропа резко оборвалась у трехметровой стены зарослей: огромные кактусы, алоэ и другие колючие растения тесно сплелись, а меж ними ползли лианы, пуская отростки, извиваясь вокруг пучков розовых, лиловых, кроваво-крапчатых орхидей. По обе стороны узкого прохода крутой склон обрывисто падал вниз, а выше вздымалось тяжелое блюдо плато. Оно высилось над равниной угрюмым стражем, неприступной, нависшей над пропастью крепостной башней. Жан-Малыш искал проход, хоть какую-нибудь лазейку в живой изгороди человеку здесь было не пройти; если там кто-то еще и обитает, подумал он, так только привидения
Оглянувшись, он увидел знакомый крылатый призрак, который, казалось, дремал на ветке дерева махагони, у самой земли, низко опустив голову. То был старый ворон, над глазами его паклей желтели редкие стертые перья. Он притворялся спящим, ушедшим в свои сны, но Жан-Малыш чувствовал, что он так же «спокоен», как потревоженный муравейник, и, боясь, как бы видение не исчезло по своему обыкновению, словно туман, он медленно протянул к птице руку.
Меня зовут Жан-Малыш, Жан-Малыш, произнес
он умоляющим голосом, не бойся меня
Когда слова мальчика достигли призрака, тот начал было исчезать, становясь прозрачным, как стекло, потом передумал, хрипло каркнул, будто усмехнулся, и посте пенно, как бы нехотя, стал возвращаться к прежнему облику, перышко за перышком, лапка за лапкой; он устремил на Жана-Малыша свой полный скорби взор, и тот вдруг, сам не зная почему, заплакал, яростно утирая глаза сжатыми кулачками
Перелетая с ветки на ветку, крылатый призрак провожал его до самого подножия, а по щекам Жана-Малыша все текли слезы, и в ушах звучала грустная и величественная песнь Варфоломеевой горы; в еще светлом небе, которое открывалось меж темных крон, горели белые звезды, потом, когда небо почернело и стало непроглядным, звезды подернулись желтизной
Эгея ждала его на берегу реки; она сидела на песке и в ночной мгле была совсем голубой, серебряные блики луны дрожали на ее плече и руке. Застыв в неподвижном созерцании, она, казалось, ничего не замечала вокруг. От росы ее платье стало влажным, она походила на свежий молодой стебелек. Вдруг она вскрикнула и, вытянув шею, чтобы лучше разглядеть своего друга в темноте, спросила:
Какие у тебя красные глаза! Ты что-нибудь видел? Жан-Малыш только-только вернулся из другого мира, который он когда-то безуспешно искал в толще земных недр, в скрипе узловатых стволов; с загадочной улыбкой ответил он девочке, которая сумела похитить у него сердце:
Я видел человека, который спал на спине животом вниз, было это ночью среди бела дня, как раз когда неслышно грянул гром
Хватит, молчи! оборвала его Эгея, прижав к губам мальчугана свой палец. Конечно, я всего-навсего женщина, и язык у меня женский, но помни, всегда помни, что я не побоюсь взглянуть ни на бога, ни на черта
Я всегда буду помнить, став серьезным, произнес герой.
2
Матери Эгеи уже несколько лет как не было в живых, ее увлекла в могилу умершая раньше ее давняя соперница, которая пришла к ней во сне и поманила за собой. Вместо того чтобы наотрез отказаться, обругать ее покрепче да
послать туда, откуда та явилась, в общем, дать понять, что она и не собирается пока в этот путь, несчастная, по доброте душевной, протянула ненавистнице руку и тем самым подписала свой смертный приговор, погасила свое солнце. На следующий день, в отчаянии от того, что ей придется безвременно уйти из жизни, она рассказала свой сон соседке. Потом она начала таять не по дням, а по часам, и напрасны были старания врачей, колдунов, шептунов и заклинателей духов, не говоря уж о проворных зеленых пальцах матушки Элоизы, не прошло и недели, как бедняжка угасла, тоскуя оттого, что оставляет двух детей на руках у папаши Кайя, не в меру добродушного болтуна, который ни в чем не видел зла
Брату Эгеи Ананзе было лет двенадцать, он учился в одном из старших классов. У него было доброе, слегка неправильное лицо, которое казалось отражением лица его сестры в неспокойной проточной воде. Но его ласковым чертам удивительным образом противоречили глаза, полные жгучей ярости, которая молча испепеляла все и вся вокруг, не щадя ни врагов, ни друзей. Жану-Малышу нравился его вид оскорбленной гордыни, и ему иногда казалось, что за нею кроется та же душа, что у сестры, хотя и более неуемная, изливающаяся бурным потоком, а не тихой речкой, как у Эгеи; тем не менее он избегал попадаться ему на глаза, которые пронизывали его еще безжалостней, чем всех остальных, с тех пор как он стал неразлучен с Эгеей.
По закону Заводи, брат, заставший сестру с дружком, должен был «зверски» рассвирепеть, а то и броситься на наглеца и поколотить его; это отчасти объясняло, почему наши герои избрали местом своих свиданий крону старого раскидистого манго, чьи ветви прятали их в своей тени
Однажды, когда они блаженствовали на своем дереве, мимо просвистел камень его, вы, наверное, уже догадались, бросил этот полоумный Ананзе, который стоял внизу и буквально кипел, как и полагалось, от ярости. Не раздумывая, Жан-Малыш спрыгнул вниз и отважно предстал перед старшим братом Эгеи, чье мрачное лицо на миг дрогнуло недоверчивой улыбкой при виде доблестного Жана. И началась драка по всем правилам. Противники без особой страсти молотили кулаками воздух, время от времени бросая на Эгею, наблюдавшую за ними сверху, ободряющие взгляды, чтобы та не очень-то волновалась. И вдруг Жан-Малыш, забывшись в пылу сражения, мертвой хваткой вцепился противнику в горло и, опрокинув его навзничь, принялся душить. Глаза Ананзе уже
было закатились, но тут раздался крик, и наш герой отпустил шею мальчугана, обернувшись к тонкой фигурке Эгеи, которая заливисто голосила над ним в листве дерева, как пойманная на клей перепелка. Он ошарашенно застыл, силясь понять, что заставило его схватить Ананзе за горло, а девочка быстро соскользнула с дерева, царапая о кору голую кожу, склонилась над старшим братом и подула ему в глаза
У каждого из нас, как известно, есть какой-нибудь дар от рождения; так вот, у этой мартышки Эгеи было поистине живое дыхание. Под его действием старший брат вскочил тугой пружиной на ноги и бац! послал свой тяжеленный, как ядро, кулачище Жану-Малышу в живот. Наш герой звонко треснулся затылком о камень, скрытый густой травой меж корявых корней манго. В глазах его потемнело, будто кто-то раскинул над ним широкий клубящийся невод, который вдруг уплыл, точно занавес, открыв странную картину: над ним стоял пышущий гневом Ананзе, он занес обеими руками над головой огромный булыжник и собирался разбить ему голову
В этот миг снова раздался крик Эгеи, и пылавший взор мальчугана остыл, подобрел, будто он вспомнил о том, как только что его пощадил Жан-Малыш, когда разжал свою чудо-хватку. Медленно опустив тяжелый камень сперва до колен, потом до земли, он пробормотал с наигранным безразличием:
Ну что, может быть, хватит, братишка?
Может, хватит, а может, нет, как скажешь, братец
Скажу, что мне не очень-то хочется продолжать, братишка, отвечал Ананзе, красноречиво проведя рукой по своему горлу.
Мне тоже не очень, улыбнулся Жан-Малыш, а по правде сказать, совсем не хочется, братец
Так вот стояли драчуны и смотрели друг на друга в немом оцепенении, тише воды, ниже травы, опустив руки в упоении рождающейся дружбы, и восхищенная ими Эгея, вся сияя, весело шлепнулась на траву.
Силы небесные! воскликнула она. Они совсем с ума посходили, вот бешеные-то, таких еще в Лог-Зомби не видели. Ах ты господи боже мой, ну чего хорошего еще ждать от этих обормотов?
С этого дня Ананзе, само собой разумеется, ходил в школу с ними вместе, переговариваясь по дороге со своим новым другом не прямо, а через Эгею, которая поочередно выслушивала каждого и передавала его слова
другому. Провожал он их и на реку. Но, дойдя до разветвления тропинок, он поворачивал туда, где купались взрослые, те, кто мог натворить бед, а двое невинных шли размеренными шажками к Голубой заводи. Когда дети подходили втроем к реке, глаза Ананзе сразу добрели казалось, они излучали из-под крутого лба всю нежность этого мира. Но как только они пускались в обратный путь, переходили Инобережный мост и приближались к деревне, те же самые глаза вновь становились похожими на злющих собак, готовых все вокруг разорвать в клочья. Ананзе нашел где-то старый, ржавый пистолет и с утра до вечера тайком чистил его, упрямо повторяя, что приведет его в божеский вид. Надраивая свою железяку, он твердил, что Гваделупа охвачена войной, скрытой войной, которую жители Лог-Зомби не замечали. Но когда Жан-Малыш набирался смелости и спрашивал его, кто же, черт побери, с кем воюет, то этот полоумный Ананзе горестно пожимал плечами и отвечал, что не знает; на самом-то деле никто ни с кем не воевал, просто у него щемило внутри, злой дух терзал его душу, вот и все
Однажды вечером, когда они возвращались с реки, как всегда помрачневший Ананзе повел своих друзей к веранде тетушки Виталины, где днем и ночью шел разговор о судьбе негра, о его никчемности и глупости, о том, что он сам себя понять не в силах. Густели сумерки, на веранде зеленовато светила газовая лампа, висевшая над стойкой с бутылками рома; многое сегодня было уже сказано, немало слов пронеслось в воздухе и осело куда попало. Некоторые сидели с задумчивыми лицами, другие, радуясь своей житейской премудрости, украдкой и не без лукавства поглядывали вокруг. Здесь всегда крутили одну и ту же заезженную пластинку: что, мол, господь бог нас не любит, потому что мы, дескать, его пригульные дети, а вот белые это его родная кровь. Что, мол, жизнь это колесо, и вертись оно в другую сторону, то белые были бы сейчас на нашем месте, может, даже и нашими рабами. А Эдуард, по прозвищу Верзила, тяжело дыша в липкие от пота усы, как всегда, заявил, что чернокожий сам несет в себе свое проклятие, что он от рождения никчемный, никудышный оболтус, лопух, дикарь, который только и может, что терпеть да паясничать. И, зажав в своей лапище стакан с глотком рома, без которого не развяжешь отяжелевший за жаркий день язык, этот чертов Эдуард-Верзила тихо, но язвительно добавил:
Что, не нравится, пустомели несчастные? Ну погорюйте, погорюйте, ангелочки мои бескрылые, но знайте горю вашему не поможешь, о нем никто на свете и знать-то не хочет, никто
И тут папаша Филао склонил к нему свое тонкое сухое тело и прошептал тихо-тихо, будто боялся показать свой голос Старейшины:
Послушай, Эдуард-Верзила, экая ты язва все-таки, никогда слова доброго не скажешь! Мы, конечно, понимаем, что живем изгоями, но значит ли это, что у нас нет души, как ты утверждаешь? Хоть душу-то нам оставь, дорогой мой!
Ты ее чуешь, свою душу? рявкнул этот чертов Верзила.
Может быть, может быть, неуверенно промолвил отец Филао, а ты что же, не чуешь?
Чего, душу? Вот уж нет! Душа бывает у настоящих людей, отец Филао, а я, может, и похожу на человека, да не человек
А кто же ты, по-твоему? не унимался старик.
Иногда мне кажется, что я осел, а иногда лошадь, когда как, скорбно скривившись, бросил пропойца, отбив тем самым всякое желание продолжать разговор.
Все испуганно, подавленно переглянулись: ведь с тех пор, как на веранде тетушки Виталины велись эти похоронные речи а их слышали еще наши прадеды, никогда еще никто не ставил нас так низко. И тогда, решив, что Верзила Эдуард хватил сегодня через край, отец Филао хрипло откашлялся, чтобы прочистить горло, и заговорил тихим, погасшим, прямо-таки умирающим голосом, будто боялся кого-то задеть или обидеть, так тихо заговорил, что всем пришлось внимательно следить за движением тонких стариковских губ, чтобы не пропустить какое-нибудь слово:
Послушай, Верзила Эдуард, ты где-то такого нахватался, что тебе вовсе не к лицу
С нами все ясно беда, да и только, и ничего здесь не попишешь; а в чем она? Да в том, что мы забиты, забиты, понимаешь? Об этом ты не думал? Ведь и мы были когда-то людьми, настоящими людьми, такими же, как все другие, что живут на земле: это мы построили им сахарные заводы, мы распахали их поля, и дома их дело наших рук, а они нас забили, вышибли из нас разум, так что теперь мы и не знаем, какого мы роду-племени, люди мы или так, пустое место, вроде мы есть, а вроде и нет нас
Какое-то время стояла мертвая тишина; со стороны Инобережного моста, с гор дунул и пролетел сквозь веранду легкий ветерок, который всем принес облегчение. Собравшиеся уставились на отца Филао, из-за ввалившихся щек которого раздавалось глухое ворчание: старику вдруг стало обидно, что он взял да выплеснул сразу все,
что было у него на душе. О чем только не говорили здесь такими вот ленивыми вечерами, каких только мыслей не высказывали о чернокожих, об их никчемности и глупости, о загадке, которую самим им нипочем не разгадать! Но такого на веранде еще не слыхивали, и, потрясенные словами Старейшины, не желая нарушать их волшебного очарования, люди лишь вздыхали да чесали затылки, и тут раздался острый и звонкий ребячий голосок:
Отец Филао, а за что они нас так, а?
Старик удивленно взглянул на Жана-Малыша, который сидел, вытянув шею, на третьей ступеньке веранды:
Никто не знает, сынок, никто, мой колокольчик, ведь те, кто нас бил, все еще держат хлыст в руке и думают точно так же, как и прежде.
И тут мальчуган, сам не свой, поднял ладони к вискам, и с его губ сорвались странные, чужие слова, хотя и были они произнесены его голосом, его собственным языком:
Слушай меня, почтенный отец Филао: старику покой, молодому конь лихой, я не боюсь смерти и вырву хлыст из их рук
Жан-Малыш, мой бедный мальчик, что это тебе в голову ударило, ты что же, считаешь, тебе одному по силам мир перевернуть?
Тут все прыснули было со смеху, но рядом с лицом нашего героя сверкнули во мгле двумя искрами глаза остроскулого Ананзе, поспешившего на выручку другу, и раздался его злой, с хрипотцой голос, который перекрыл поднявшийся гвалт:
Одному-то, может, и не под силу, это так, отец Филао, но двое-то многое смогут, слышите? Не будь я Ананзе Кайя, если мне тоже не наплевать на смерть!..
Жан-Малыш еще не успел опомниться после тех слов, что сорвались с его губ, когда от крыши веранды отделилась тень старого ворона с желтоватыми перьями в надглазьях, который взмыл над дорогой и с тихим стальным свистом ринулся в ночь, полетел к горам
Мальчишки вдруг сконфузились и кинулись прочь, в темноту, а за ними Эгея, она уцепилась за рукав своего друга и хохотала, сама не зная над чем. На веранде тетушки Виталины все опять приумолкли. Те, кто сидел в глубине, у стойки, задумчиво барабанили по деревянным столикам пальцами, а на улице, на темной обочине дороги, стояла, бешено тряся воздетыми к небу кулаками, совсем уже шаткая фигура хватившего лишнее негра. Кто-то из завсегдатаев наконец отважился произнести: неужто это наши дети говорили здесь о смерти? Но его сразу же перебил скрипучий старушечий голос: дети? Какие дети?
Вы видели детей, которых смерть стороной обходит, а? То-то и оно, вот когда дети перестанут умирать, тогда о них и поговорим
И тогда те, что до сих пор все вечера напролет молча держались в сторонке, те, что лишь слушали, как разглагольствуют, поколение за поколением, мужчины на веранде тетушки Виталины, с улыбкой глянули друг на друга и чуть смущенно молвили:
Слыхали? Вот как умеет сказать женщина, когда захочет, а вы все слушайте!
3
В последующие дни крылатая тень повсюду незаметно следовала за детьми, жарко обсуждавшими, как вырвать хлыст из рук белых. Дело это представлялось нелегким, лихим, оно вставало перед ними скользкой стеной до самого неба. И много раз, отчаявшись найти решение, Жан-Малыш предлагал избрать оружием черную магию, колдовство: ему казалось, что только оно может выручить его племя в неравной схватке с незыблемым могуществом белого мира. Но Ананзе поднимал его на смех: может, колдуны и способны плеваться огнем, но пока что никто из них не смог даже простую спичку сотворить; пули и винтовки вот и вся магия, какая нужна, считал Ананзе. И не в силах возразить, Жан-Малыш умолкал. С грустью думал он о птице, которая показывалась только ему одному и которая неотступно летела за ним, провожая даже в школу. А когда день подходил к концу, он, прежде чем закрыть дверь на засов, тихо проскальзывал во двор, подходил к дереву гуаявы и задирал голову к его верхушке, где теперь почти каждый вечер, после того памятного случая на веранде тетушки Виталины, сидел его крылатый дух; с горечью смотрел Жан-Малыш на отливавший синей ночью клубок перьев, который, встрепенувшись при его появлении, суетливо переступал с лапки на лапку; зачем, вопрошал он его, зачем было заставлять меня произносить тогда эти вещие слова о негре, ну зачем, а?..
Но вот однажды, когда на землю спустились вечерние сумерки, а небо заволокло тучами, у хижины матушки Элоизы появился незнакомый старик и сказал, что хочет с ней поговорить. То был чудной человек, высоченный, худой как скелет, в широкой шляпе, полы которой вяло спадали ему на плечи. На нем мешком висели домотканые
штаны и рубаха, совсем облезлые, в клочьях рваных волокон, словно шерсть линяющей собаки. Уже три дня Жан-Малыш не видел ворона, три дня, как тот не провожал его в школу и на реку, не сидел по вечерам на своей ветке гуаявы. Он боялся, что призрак, устав от его упреков, возвратился туда, откуда пришел; и комок подступил к его горлу, когда ему почудилось, будто он узнал своего крылатого духа в этом незнакомце, который ждал у порога, с испитым лицом странника, казавшегося неприкаянным привидением, блуждающим между небом и землей
При виде этого человека матушку Элоизу охватила дрожь, с величайшим почтением она повела его за руку в хижину и усадила за стол, прикасаясь к нему осторожно и боязливо, будто к какой-то святыне. Она поставила перед ним тарелку с едой, бутылку рома, чашку родниковой воды, и старик спокойно начал есть руками, будто не замечая блеска лежащей рядом вилки. Матушка стояла подле него, слегка наклонившись вперед. И всякий раз когда незнакомец собирался наполнить свой стакан или отломить кусочек хлеба, она с невероятным проворством делала это за него, будто только и ждала, чтобы заботливой наседкой предупреждать его малейшее желание. Когда он насытился, рыгнул раз-другой и сполоснул пальцы в чашке, она отвернулась в сторону и едва слышно вымолвила:
Вот ты и пришел ко мне в гости, старый Эсеб?
Узнала, вижу, что узнала, произнес человек, причмокнув от удовольствия. Тебе ведь известно, кто меня прислал, дочка. Да, это Вождь велел мне прийти сюда, он сказал: спустись к Нижним людям и найди Аву, скажи ей, что от меня уже веет тленом, умру на заре, и, прежде чем уйти, мне нужно повидать мальчика. А еще Вождь сказал: эта несчастная не доверит тебе своего Щенка, так пусть придет вместе с ним
И больше он ничего обо мне не сказал, только то, что я несчастная, и все?
Нет, не все, ответил старик, смущенно улыбнувшись. Вождь сказал еще: «К тому же мне будет приятно повидать ее напоследок
»
Приятно
он сказал, что ему будет приятно, несколько раз тихо повторила матушка Элоиза; ее лицо выражало смятение, а руки висели словно плети; потом глаза ее засверкали такой радостью, таким счастьем, что она даже прижала ладонь к сердцу, стараясь умерить его сумасшедшее биение, а ее тонкий, иссохший рот изумлен но раскрылся
Втроем отправились они в путь и медленно добрались по тающим в ночи, различимым только для их ног тропам до горных круч. Когда они вошли в лес, луна уже поднялась над деревьями и брызгала матовым серебром на листву, разливала лужи бледного света по ковру мхов. В этом сказочном сиянии мальчик смотрел на мать, которая тяжело карабкалась вверх, так что плечи ее ходили ходуном, рот был широко раскрыт, а рука по-прежнему прижата к сердцу: она все еще не опомнилась от недавнего потрясения. Она ведь всегда знала правду о Бессмертном, думал он, вспоминая о том, как пепельно серело лицо матери, едва до ее слуха доходили некоторые слова или имена. Уже несколько часов были они в пути. Один раз шедший впереди старик остановил их жестом и тихо произнес: сейчас мимо нас пронесутся Силы Тьмы, не бойтесь. Через мгновение по горам прокатился сдавленный грохот, возник огненный хвост, который, обогнув острую скалистую вершину, змеей устремился вниз и угас где-то над морем. Вновь наступила тишина, старец вздохнул и пошел дальше. Когда лунный свет упал на его лицо, Жан-Малыш увидел, что оно стало вдруг мокрым от пота, а сам старик горько ворчал себе под нос: такой черной ночи на Гваделупе еще никогда не было. Скорбит небо, скорбит земля, а потомки рабов ничего не слышат, ничего знать не хотят, спят себе как ни в чем не бывало, а ведь нынче от нас уходит последний сын Африки. Вот уже сто и еще сто лет минуло, с тех пор как ты покинул свою родную деревню, старый воин, и теперь ты возвращаешься назад, Вадемба, оставляешь нас во мгле. Ты говоришь, что дальше нет пути, что дорога оборвалась, что тебе пора, давно пора на Старую землю; но разве сам ты не был для нас дорогой, последней нашей дорогой?.. И вот теперь мы во мгле, в непроглядной мгле
Когда они подошли к подножию плато, старик отодвинул в сторону тугие листья алоэ, и в колючих зарослях, которые показались Жану-Малышу непроходимыми в тот день, когда он пошел на звук барабана, на ту самую песнь, что принес с плато ветер, открылся узкий проход. Потом был крутой подъем по узкой тропе, с двух сторон которой зияла пропасть, и, наконец, заросшие руины на плато. И вот они подошли к круглой, побеленной лунным светом хижине, настоящему африканскому жилищу, какое можно увидеть лишь на картинках, с крышей, обвисшей, как шляпа старого Эсеба. Слабое сияние освещало несколько застывших у входа фигур: древних мужчин и женщин в иссохшей наготе, с ликами призраков. Собрались здесь и разные дикие звери, которые сидели всяк по-своему, завороженные общим ожиданием. Были и
такие, кто, казалось, никак не мог решиться, к какому племени пристать: их носы и рты были человеческими, а «из звериной шерсти или из птичьих перьев, как у разбившейся на дороге тетушки Жюстины, торчали огромные, несуразные уши. Старый Эсеб широко шагнул вперед своей странной, танцующей юной поступью, и его силуэт слился с другими замершими фигурами, стал таким же немым изваянием. И тогда из хижины раздался низкий глубокий голос, торжественный и печальный, тот самый голос, что принес в тот день ветер Варфоломеевой горы: «Входи, Малыш, входи скорее, ибо те, что стоят у порога, тебе не ровня
»
Матушка Элоиза прошла мимо толпы духов, учтиво поклонившись им, и толкнула сына внутрь хижины. У мальчика зарябило в глазах, он невольно зажмурился и только минуту спустя поднял веки. На твердом земляном полу коптили масляные светильники, в их тусклом мерцании поблескивали стены, покрытые древним слоем сажи, угрюмые, как своды пещеры. В полутьме можно было различить глиняную посуду, очаг из грубых камней, ложе в самой глубине лачуги, устланное сухой травой и пальмовыми листьями, а из-под темного конуса потолка свешивались, подвязанные к перекрытиям, пучки целебных трав
В самом центре хижины на низком резном табурете сидел, прижав колени к груди, огромный старик; если не считать широкого кожаного пояса и ремешка на руке, он был гол, как и те, снаружи. Жан-Малыш еще никогда не видел таких больших людей. Круто выступавшие ребра, будто обручи на готовой рассыпаться бочке, охватывали торс гиганта, а иссохшее тело напоминало жалкие, выброшенные на берег, насквозь изъеденные водой и солнцем стволы деревьев. Массивный морщинистый лоб покоился на коленях, и видна была только пышная шапка волос пожелтевший хлопковый куст? точь-в-точь как перья над клювом и красными глазами ворона. Казалось, жизнь покинула этого человека; он, наверное, умер, пока мы входили в хижину, подумал Жан-Малыш, но вот массивный лоб медленно поднялся, и человек сказал:
Видишь, Малыш, пока я еще двигаюсь, стало быть, я жив; подойди же, мой вьюнок, дай хоть раз посмотреть на тебя человечьими глазами
Жгучей тоской загорелись изнуренные глаза, напомнив Жану-Малышу о печальном взоре ворона. Он шагнул к старику, который весь подался вперед, вытянул свою худую жилистую шею, чтобы лучше рассмотреть ребенка
уже подернутыми предсмертной поволокой зрачками. Ему, наверное, плохо было видно; он потянулся за масляным светильником и начал водить им перед мальчиком, явно любуясь, удовлетворенно прищелкивая языком. Потом он бережно поднял лежавшее у ног старинное ружье, и глаза его порозовели от волнения.
Посмотри, сказал он, посмотри на этот мушкет, он принадлежал человеку, который когда-то жил на нашем плато. Этого человека звали Обе, он был моим другом, и я горжусь этим. Да-да, его звали просто Обе. Ты обучался в школе разным буквам, но ты не найдешь это имя ни в одной книге, ибо так звали храброго, достойного человека. Да откуда тебе знать о нем? Правда. Нижние люди могли бы тебе о нем поведать, рассказать о его жизни, но вот уже почти двести лет, как они делают все, чтобы о нем забыть
А что остается от человека, кроме его деяний? задумчиво продолжал Вадемба, тех деяний, память о которых неотступно следует за ним, ведь без нее и жизнь останавливается. Но эти бедняги, прижившиеся на острове-скорлупке в океане, совсем обеспамятели и живут сегодняшним днем, предав забвению тень своего прошлого
Жадно ловя каждое слово Вадембы, мальчик благоговейно смотрел на украшенный резьбой мушкет, на его серебряный затвор, на чудной рожок для черного пороха, такими же доселе пользовались некоторые старые охотники Лог-Зомби. А завораживающий голос старика продолжал:
Это ружье наделено великой силой, ибо я вложил в него все, что знал и умел. Завтра оно будет похоронено вместе со мной. Но однажды оно тебе понадобится, ты придешь и выкопаешь его из могилы, ибо так угодно богам. А раз тебе самой судьбой назначено стрелять из него, не бойся, мальчик мой, возьми в руки это старое огненное жерло и скажи мне, хочешь ли ты услышать историю Обе, моего друга Обе, человека, которому оно служило до тебя?
Обеими руками схватил Жан-Малыш ружье, и сразу же в его душе разлился неведомый свет: ему показалось, что он проник теперь в тайну природы вещей, в незримый, величественный мир, который он всегда чуял под личиной обыденности. И хотя имя Обе никогда не встречалось ему в книгах, хотя он его никогда до этого не слышал, он понял, что всегда стремился узнать историю его жизни, что он родился на свет, чтобы услышать сегодня ночью эту историю из уст своего деда. Слезы застлали ему глаза, и старик сказал: хорошо, лучшего ответа ему и не надо. Он осторожно взял мушкет из рук мальчика и
положил его, бережно и почтительно, будто живое существо, У своих ног. Потом он медленно поднял руку, широким, плавным жестом протянул огромную, округленную, как чаша, ладонь к Жану-Малышу, обвел ею, не касаясь кожи, лицо мальчика, как бы погладив его на расстоянии:
Слушай, мой маленький буйволенок, близок мой смертный час, и от меня уже веет тленом, поэтому я не стану рассказывать тебе о детстве Обе, которое тот провел на плантациях, в грязи; да, и тело и душа его пребывали в грязи, ибо мой друг Обе был сыном и внуком рабов. Ничего тебе не скажу и о том, как он дрался вместе с нами, на наших глазах, с того дня, как мы ушли в леса. Я начну с конца, с того, как он устремился с этого плато вниз с простреленной грудью и рукой, перебитой осколком ядра. Нас окружили, пули были на исходе, одно копье Обе держал в здоровой руке, два других сжимал зубами. И вот он бросился на строй французских солдат и вонзил свои копья сразу в троих наступавших, успев бросить им в лицо: «За деда, за отца и за меня!..»
Слегка откинув назад голову и устремив куда-то вдаль слепой, отрешенный взор, старик покачивался, будто в такт только ему слышимой музыке, немолчной музыке памяти, что звучала в его голове, под тяжелыми веками в бахроме белых ресниц.
Да, он устремился вниз со скалистого плато в последний раз, и было это через несколько лет после зарева над Матубой []
Меня же, твоего деда, привезли сюда мальчишкой, твоим ровесником, в самый разгар Революции, только не нашей, а их, белых. Тогда мои глаза еще не могли разглядеть зарево над Матубой, и только позже я постиг все его величие. Но белым-то пришлось вдоволь насмотреться на него, они-то долго о нем помнили, и им не хотелось, чтобы оно вспыхнуло вновь. Поэтому прежде, чем повести Обе на гильотину, ржавую рухлядь, которую они установили у самой пристани Пуэнта, они содрали кожу с его подошв. Они, видишь ли, надеялись, что он не сможет идти на казнь своей гордой поступью. Но они просчитались, и рабы, которых согнали на зрелище и которые стояли на всем пути Обе, ничего не заметили, кроме тех, кто был в первом ряду и видел кровавые следы, что он оставлял за собой
Потом, когда его положили на гильотину, нож дважды застревал над головой героя, и тогда Обе, никогда не терявший благо-
родного достоинства и улыбки, спокойно им сказал: этак, господа, вы и вправду меня порежете
Вадемба тяжело опустил веки в бахроме белых ресниц, будто на миг уснул.
Вот так, заключил он, и голос его зазвучал чуть пронзительнее, так ушел друг Обе, давно это было
Не одну, не две и не три человеческие жизни назад с тех пор, как меня мальчишкой привезли на этот остров-скорлупку в океане, сменилось на земле десять поколений. Видел я несчетное число восходов и мог бы тебе рассказать о многих других неграх: об Ако, Мундуме, Н«Деконде, Джуке Великом, с которым я взобрался на это плато, и еще о многих, многих других
Да что говорить: когда вернешься сюда, склонись к этой траве и вбери в себя ее запах ведь это волосы спящих под землей героев
Вадемба замер в оцепенении с высоко поднятой головой, прочно расположив на коленях увесистые кулаки с зажатыми внутрь большими пальцами, точно как Жан-Малыш, когда был еще сосунком. Эта особенность заставила Жана-Малыша вглядеться в спящее лицо великана, в его долгие, вытянутые к вискам глаза, массивный нос, высокие скулы, крутой козырек надбровий. Сознание его помутилось: он смотрел на самого себя, на свое собственное отражение в бездонном колодце времени
От огромного сонного тела исходил запах мускуса, тяжелый запах одинокого зверя, и тут Жан-Малыш почувствовал тихое присутствие матушки Элоизы, которая, войдя в хижину, сразу же укрылась в тени, тесно прижавшись к стене. Он подумал о том, как только что блестели ее глаза, когда она спешила в ночной черноте к этому могущественному человеку, который снизошел до нее лишь в предсмертный час, и его вдруг охватил гнев. Он вспомнил, как бедняжка наглухо закрывалась в четырех стенах: она ведь всегда жила в непостижимом, великом, как океан, страхе, и смирилась, приняла его как нечто неизбежное, как воздух, которым дышала, как свои тонкие косички, которые, казалось, искрились на ее затылке, как свои прекрасные глаза, похожие на озера, готовые подернуться рябью при малейшем дуновении ветра. И тогда мальчуган сказал себе: матушка Элоиза, ты ведь знаешь, что значишь для меня, как мне дорог даже твой самый слабый вздох. И вот уже сжались его кулаки, и он уже развернулся, чтобы, не раздумывая, нанести старику смертельный удар, когда сжавшийся было рот раскрылся и промолвил:
О боги, и это моя-то кровинка хочет заставить меня держать ответ в тот самый час, когда я отправляюсь в царство теней!
Затем веки его поднялись, открыв долгие спокойные глаза, в которых, казалось, отразился далекий бледно-розовый закат, и тот, кого считали бессмертным, впервые улыбнулся ему.
Тебе не за что меня ненавидеть, мальчик мой, сказал он. Я послал твою мать к Нижним людям, ибо мне не хотелось, чтобы ты слишком рано узнал запах этих лесов, ведь иначе ты уже никогда не спустился бы вниз; теперь ты видишь: здесь тебя ждало лишь одиночество и смерть
Но ты меня кое-чему научил, и, если бы я мог дать тебе имя, я назвал бы тебя Жгутом Лианы ведь она может перекинуться с дерева на дерево и скрепить их. Скажи мне, что ты думаешь о Нижних людях?
Он долго испытующе смотрел на молчавшего мальчика, потом удивленно произнес:
Ты считаешь их
красивыми, так? Мальчик согласно кивнул головой.
Ну а еще?
Потерявшийся мальчуган закусил губу.
Ты хочешь сказать
что они даже больше чем красивы, так?
Жан-Малыш быстро закивал головой, обрадовавшись, что старик так хорошо прочел его мысли.
Вот оно что, задумчиво произнес Вадемба, я вижу, ты как слон, у которого не один дом и не одна жена. По правде сказать, я часто осуждал Нижних людей, ведь из всех живых тварей на свете только они одни забыли свое гнездо. Но, взглянув на них твоими глазами, я упрекну их лишь в короткой памяти, если ты не против, мой мальчик
С меня другой спрос, продолжал он задумчиво, ведь я из племени тех, чья кровь тяжела и тягуча и кто никогда ничего не забывает
Потом он опять улыбнулся:
Скажи мне, а что тебе особенно нравится в Нижних людях?
Лукавство, ответил на этот раз мальчуган.
Ага!.. Теперь мне ясно ты все видишь насквозь, и, если бы я мог дать тебе африканское имя, я нарек бы тебя Абунасанга, что значит Тот-кто-проникает-в-суть-вещей
Кто знает, может быть, однажды тебе придется зажечь само солнце
Солнце? весело воскликнул Малыш.
И вновь разжались бугристые черепашьи пальцы и Робко приблизились к лицу Жана-Малыша, не касаясь его, лишь следуя овалу:
Пока есть еще время, прими в себя все тепло моей ладони, чтобы в урочный час вспомнила о ней твоя плоть
Потом, наклонившись, Вадемба поднял глиняный кувшин и вылил из него на твердый земляной пол несколько капель беловатой густой жидкости, в которой плавали круглые желтые зернышки. Всякий раз, как земля всасывала каплю, он произносил несколько слов на неведомом языке. Потом он знаком подозвал матушку Элоизу, налил гостям напиток в маленькие чашки, обхватил кувшин ладонями и с улыбкой сказал:
В моей родной деревне говорили, что рыбы молчат, потому что пьют только воду, а пили бы они помбве, то горланили бы песни; так давайте же выпьем эту славную просяную водку, выпьем в первый и последний раз
Торжественно осушив свои чаши, все трое погрузились в умиротворенное молчание. Старик опять было слепо протянул в полусне свою руку к мальчику, но дрожащий голос Жана-Малыша вырвал его из дремоты:
Ты правду рассказал, дедушка, правду рассказал? Он смотрел на мушкет у ног старика, и, казалось, его широко раскрытые глаза видели восставших героев, которые дрались и, сраженные, падали, чтобы уже никогда не подняться.
Ты правду рассказал, дедушка, правду рассказал?
Я был там, я свидетель того, что произошло, тихо ответил Вадемба.
А ты, что делал ты сам? не унимался тот же замирающий, жадный голосок.
Успокойся, мои дела были достойными, тебе не надо краснеть за своего деда
Но
Успокойся, маленький буйволенок: когда ты станешь буйволом, ты поймешь, что мужчине не к лицу говорить о самом себе
А матушка Элоиза?..
В детстве она много чего обо мне понаслышалась от тех, кто родился на много поколений позже: никто из них меня не видел во времена моей молодости, никто толком не знает, кто я такой. Так оно и лучше, ведь говорят всегда о тех, кто уже умер, рассказывают легенды о делах минувших, а рассказ обо мне не закончен, потому что ты продолжишь его
Дедушка, но на равнине никогда не произойдет ничего подобного тому, что ты рассказал, и мы с Ананзе попусту искали
И все же тебя ждут великие дела, мальчик, их не надо искать, они сами ждут тебя впереди
Это меня-то ждут настоящие великие дела!
Такие же настоящие, как те, прошлые, цыпленок
А какие дела, ты мне скажешь?
Э нет, вот это было бы неразумно, ведь, если я тебе сейчас о них скажу, их никогда не будет. Видишь ли, судьба наша так же непрочна, как лист бумаги, все, что происходит, происходит лишь один-единственный раз во всей вечности; и тот, кто заранее узнает, что с ним должно случиться, будет обречен пережить все лишь во сне. Но хотя мне запрещено открывать тебе будущее, я по крайней мере могу снарядить тебя в дорогу, мой буйволенок
Помолчав, старец продолжал:
Ждут тебя тяжкие испытания, мальчик мой, и нелегкой будет твоя жизнь, нет, иногда тебе будет казаться, что на твою долю выпала самая страшная, самая горькая из всех судеб на свете, вот оно как
Услышав это мрачное пророчество, мальчик улыбнулся. Сердце его забилось, затрепетало от радости, запрыгало вверх-вниз, вправо-влево, успевая везде отозваться гулким счастливым ударом, так что и не уследить за ним, а в это время Вадемба печально снял со своей руки ремешок и накинул его на тоненькое запястье нашего героя. Он стянул кожаную полоску в кольцо и застегнул на одну из ракушек, которые тянулись вдоль всего ремешка наподобие пуговиц.
Когда настанет час испытаний, я уже не смогу дать тебе совет, сказал он. Возьми этот вещий браслет, он будет говорить вместо меня, правда, не всегда внятно, и тогда тебе придется все решать самому. Но всякий раз, как он заговорит отчетливо, ты должен в точности и безоглядно делать то, что он скажет, пусть хоть потребуется броситься в бездонную пропасть; носи его всегда, и днем и ночью, и в воде и в небесах, снимай лишь тогда, когда будешь покидать человеческий облик
Теперь он на твоей руке, и тебе больше не нужны мои советы, мой мальчик
Глаза его вдруг померкли; медленно, будто в полусне, расстегнул он свой набедренный пояс из грубой кожи и протянул ребенку:
Возьми, надень этот пояс, дающий силу, носи его и днем и ночью, и в воде и в небесах, снимай лишь тогда, когда будешь покидать человеческий облик
Теперь ты и без меня будешь знать, что делать, без меня сможешь
себя защитить. Но смотри, не следуй примеру тех темных созданий, что собрались у хижины и слушают нас: их единственная услада подражать богам. Не для того послал я твою мать на равнину, чтобы ты занимался пустым колдовством, в то время как белые глумятся над нами. Твое место среди людей, никогда не забывай этого: твоя дорога там, внизу, и имя ей мрак и слезы, горе и кровь
С тяжким усилием, с глухим скрипом в пересохших суставах поднялся Вадемба на ноги, вытянулся под самую крышу, удивляя худой наготой: каким старым и беспомощным казался он теперь, без знаков своей власти, с которыми только что расстался! Слепо глядя перед собой, он подошел к каменному очагу, присел на корточки у жбана, зачерпнул ладонью немного воды и плеснул на себя. Потом он шагнул в глубь хижины, спокойно улегся на ложе из сухих листьев, опустил веки, отгородившись от земных дел, и сказал:
Мир вам всем: и тебе, Жан-Малыш, и тебе, моя дорогая Ава, ты угостила меня палкой, потому что сильна была твоя любовь к сыну, много сильней страха, сжимавшего твое маленькое сердце. На рассвете вы поднимете полог и, не оглядываясь, спуститесь в деревню. Мои друзья похоронят меня возле хижины, под деревом манго, они вложат мне в руки ружье Обе, и, когда придет час, мальчик сумеет отыскать могилу
Жан-Малыш и его мать простояли всю ночь, отрешенно застыв в тех же позах, в каких услышали последние слова Вадембы, не пытаясь даже подойти посмотреть, дышит старик или уже нет. Мальчик тихо плакал и повторял одни и те же слова, он плакал покойными, счастливыми, казалось, неиссякаемыми слезами и твердил: вот и умер самый старый человек на свете, умер, как солнце закатилось. И вот перед самой зарей из предрассветного марева возник ясный, бесплотный, будто неземной голос: «Давно, очень давно покинул я деревню Обанише, у самого устья Нигера, и все, кто меня знал, превратились уже в прах. Но если тебе придется однажды там побывать, а не тебе, так твоему сыну, внуку, потомку пусть тысячного поколения, то достаточно будет сказать, что вашего предка звали Вадембой, и тогда все вас примут как братьев, ибо я принадлежу к племени, чья кровь тяжела и тягуча, чья память крепка и хранит все, вплоть до взмаха птичьего крыла в небе
Запомни: Обанише
У самого устья Нигера
»
Мальчик и его мать сделали так, как велел старик. Едва занялась заря, Жан-Малыш поднял дверной полог и видел скопище духов, которые прождали всю ночь, застыв как изваяния. Мать и сын вышли вдвоем из круглой хижины и покинули плато, ни разу не обернувшись
Когда они спустились к подножию горы, они услышали первые удары тамтама, который не умолкал потом три пня, ввергнув в смятение робкие души жителей Лог-Зомби; затем гора опять умолкла
4
На равнине мальчик снова оказался в плоском, пусто звонном мире, в скучной саванне, ровной и сухой; пояс Вадембы висел на нем бесполезным грузом, и напрасно прикладывал он ухо к браслету, дарующему мудрость и предвидение, ничей голос не звучал вместо голоса исчезнувшего ворона
Вот так, все время прислушиваясь к своему браслету, Жан-Малыш и не заметил, как минуло два года; однажды он обнаружил, что стал мужчиной и, сними он штаны, мог бы это доказать. Оглядевшись вокруг, он заметил рядом с собой девушку с бархатной кожей шоколадно-синеватого цвета, налитую незнакомыми, дурманящими соками. Она величаво шла по дороге в школу впереди него, мерно колыша бедрами. А когда они приходили купаться на реку, она превращалась в летучую, взмывающую над волной рыбку, блестела на солнце здоровым, тугим телом, которое, казалось, было полно миллионов упругих сияющих икринок; да, и Эгея стала женщиной и, сними она платье, могла бы это доказать, и поэтому навсегда для них кончилась пора беззаботных детских игр
Когда все это заметили, в Голубой заводи им устроили торжественные проводы. Они простились с водопадом, с плоскими белыми камнями, выступавшими посреди речного потока, с пышным старым манго, в кроне которого они постигали науку любви. Они, конечно, могли бы потихоньку, как многие другие, продолжать свои свидания. Но и без того довольно вздувшихся не в срок животов, и Малыш решил дождаться права ввести девушку в свою хижину, прежде чем опять соединиться с ее влекущим телом. Однако он с трудом себя сдерживал, стоя рядом с ней боялся невзначай бух! и опрокинуть ее где-нибудь в поле на мягкую траву. И потому не шел вместе с нею в школу, а снимал со стены старый дробовик
своего отца, покойного Жана Оризона, и слонялся по лесу в поисках горлицы, енота или крысы агути: вот так и стал он охотником
В то время лес приходил уже в упадок, и старики утверждали, что выдыхается вся земля: куда ни глянь повсюду гниют вода, воздух и почва, и ничему-то на белом свете не уцелеть. Давно миновали времена сказочно богатой дичи, когда, не прячась, бегали по саваннам дикие свиньи-пекари, а в ближайших рощах надрывно ворковали вяхири. Крупные животные скрылись на неприступных кручах и выходили из своих убежищ только ночью; там, в вышине, у самых облаков, их охраняли горные духи, и мало кто отваживался на них охотиться, а почти каждый, кто отваживался, терял после такой охоты рассудок
Сначала мальчик бродил по ближним лесам и возвращался домой до темноты, до часа привидений, обвешанный добытыми мелкими птахами, в куртке, изодранной в клочья. Но потом неведомая сила потянула его дальше, вглубь леса. Его влекли деревья-великаны. Иногда он воображал, что молодой гладкий ствол это тело Эгеи, и, сбросив куртку, в забытьи обнимал его. Однажды, когда он шел по следу енота, у самого водопада Брадефор из воды вышла женщина, выжимая на ходу свои бесконечно длинные волосы. То была Мать-Вода, вся черная, в переливах быстрых зеленоватых бликов, с обманчивой неуловимостью вечно струящегося тела: казалось, вот она плывет, вытянувшись в воде, а на самом деле она шла вдоль берега или неподвижно сидела на круглой подушке своих свернутых волос. Жан-Малыш знал, как выглядят все видения, ему их описали бывалые охотники, те самые, что вспоминали добрые старые времена, когда пекари паслись на полях сахарного тростника, а вяхири драли горло на крышах хижин, на расстоянии вытянутой руки. Правда, не всегда старики были единодушны в своих рассказах: ведь видения любят поводить людей за нос, поморочить им голову, чтобы смертные не смогли точно запомнить их подлинный вид. Но это была, конечно же, Мать-Вода, и нечего ее бояться, сказал он себе, подходя к странному созданию, которое, завидев Малыша, недоверчиво улыбнулось:
Мальчик, знаешь ли ты, кто я такая?
Жан-Малыш прикоснулся к своему поясу, к вещему браслету, и ему показалось, что он оделся твердой, непробиваемой броней. Он сделал шаг вперед, потом еще один, и создание вновь заговорило беспокойным, подрагивающим голосом:
Разве ты не знаешь, что смертным нельзя смотреть мне в глаза?
Произнося эти слова, она пятилась, отступала в воду, молодой охотник шел на нее и уже не мог отвести взгляда от бездонно мерцающих колодцев, что открывались под ее ресницами. Вдруг она выбросила вперед руки с пальцами без ногтей и заключила его в странно жгучие, как горячее масло, объятия, одновременно увлекая свою жертву на глубину, под пенистую дугу водопада. Теряя сознание, Жан-Малыш уже мысленно видел, как его мертвое тело колышется в устье реки. При этой мысли его охватила ярость, и он решил овладеть Матерью-Водой, доказать ей, что маленький жалкий смертный настоящий мужчина: он уже крепко обнял ее, когда она, испустила жалобный крик и растеклась в его руках на мириады черно-зеленых переливчатых капелек, которые тотчас исчезли, растворились в речной быстряди
Это происшествие придало парню храбрости, теперь он отваживался подстерегать крупную дичь высоко в горах и даже ночевать там у костра, в полном одиночестве. Вначале он брал с собой собаку, но та вскоре взбесилась, не в силах одолеть донимавших ее рассудок духов. Да и самому ему было несладко от являвшихся ночами видений, зомби, сатанинских кобыл, огненных мячей, катившихся ему под ноги. Вокруг его костра порой блуждали звери с человеческими лицами, а однажды, когда он продирался сквозь густые заросли, кто-то ударил его дубиной по спине. Он обернулся и чуть не лишился чувств: перед ним фосфорно светилось лицо давным-давно похороненного старика Фильбера. Но самое страшное видение рождалось в нем самом, во сне. Как ни старался наш герой не засыпать, сидя у своего костра, в который он время от времени подкидывал хворост, ему ни разу не удалось увидеть восход солнца. Сам страх смыкал ему глаза. Наступал миг, когда чьи-то мягкие-мягкие пальцы опускали его веки, и весь он погружался в темноту, превращался в наглухо закрытую обитель, в частицу ночи, погруженную во вселенскую ночь. Но где-то глубоко продолжал в нем тлеть огонек сознания: он понимал, что спит, и со страхом ждал, что будет дальше; а дальше в грудь ему била упругая волна, и из щелки сонных губ начинал расти пузырь, который затем превращался в большого желтоклювого ворона; тот делал несколько Шажков по траве, чтобы размять лапки, облегченно вытягивал вдоль спины свои мощные крылья и одним взмахом взлетал над миром
Жан-Малыш смотрел на свет глазами птицы, и его пьянил вид горных вершин, с высоты кажущихся сглаженными и одинаковыми, пологих склонов, мягко сливавшихся с долинами, бескрайних полей сахарного тростника, крохотных горсточек хижин, над которыми то там, то сям колыхали ветвями кокосовые пальмы. Земля была совсем на себя не похожа, а луна покачивалась в небе словно плод затерявшегося где-то внизу дерева, чьи ствол и крону он иногда смутно различал во мгле. Вот так витали они под звездами вместе ворон и затаившийся позади его бусинок-глаз мальчик. Потом, всегда перед рассветом, птица возвращала его к серой золе костра, к застывшему в той же позе, как будто неживому телу, к лицу с судорожно сжатыми крыльями носа и приоткрытым во мглу ртом. Пернатая тварь вновь, теперь уже как бы с сожалением, оправляла свои крылья и исчезала меж губ Жана-Малыша, проникала через их узкую щель в спящую грудь
|